Человеческий субъект стал объектом перераспределения прокурорских определений и судебных постановлений. На выходе итог — объект обвинения. Необходимо противостоять ежедневной объективации. Это сопротивление нужно довести до уровня дыхательного рефлекса. Как дыхание отделяет живое тело от окоченелого трупа, так и отстаивание статуса субъекта отделяет жизнь от мертвенно объектного покоя. Это поле сопротивления оставляет за рамкой количественный вопрос. Вопрос количества отделяет политическое искусство как перманентную форму отстаивания себя, от той степени его интенсивности, которая называется народным восстанием. А как же беспорядки? Как можно называть искусством то, от чего погибают люди? Так же как называют искусством пирамиды Хеопса. Но это возможно только в том случае, если монополия на присвоение имени искусства не принадлежит только тем событиям, которые инициированы аппаратами власти. Можно только догадываться, сколько рабов погибло при постройке египетских пирамид. И целью постройки было создание гробницы — объекта ритуального назначения, а никак не произведения, всецело определяющего себя функцией стерильной эстетики. Стоило бы задать вопрос по-другому: почему действия направленные на оформление власти, охотнее признаются искусством, чем действия направленные на освобождения от этой власти? Если при постройке архитектурного сооружения гибнет строитель, а само сооружение стало событием в мире архитектуры — станет ли эта гибель основанием для лишения этого здания статуса произведения архитектурного искусства? Люди погибают не из-за участия в практиках коллективного освобождения. Они гибнут вследствие применения боевого оружия. Это оружие применяет власть, отстаивая свое право монополии на насилие. Государство утверждает себя ежедневным повторением признаков государственности. Однако ответственность за утверждение собственного признака, аппараты власти перекладывают на тех, кто более остальных не согласен принимать эти признаки как данность. Вопрос о том, на кого возложить ответственность, играет сегодня ключевую роль — ведь никто не хочет быть заподозренным в тоталитаризме. Китайская Народная Республика и Северная Корея — для демократических государств это достаточно красноречивые примеры диктатур, бесстыдно открытых общественному вниманию. Однажды прикрыв анатомическими наименованиями механику бюрократического процесса, режим недиктатуры примеряет маску ханжеского честолюбия. И она приходится впору. Ханжа ищет чужой вины и существует только за счет обвинения другого в своем собственном пороке. Так и нетоталитарное государство существует за счет обвинения несогласных в том насилии, которым оно само же с ними и расправляется. В этом случае люди, Поднимающиеся против принуждения и насилии, не являются виноватыми в том, что кого-то из них государство убивает, чтобы посредством того запугать остальных. Зачастую в борьбе за свое освобождение коллективному или индивидуальному субъекту удается преобразовать пространство своего действия, наделив его новыми смыслами — это дает основания называть те или иные формы проявления этих смыслов политическим искусством. Репрессивные признаки государственности — это то, с чем политическое искусство вынуждено взаимодействовать в процессе своего осуществления. Они являются частью борьбы ровно потому, что власть наделила себя функцией их производства. Опровержение навязанного понимания этих признаков, как будто необходимых для общественной организации, — вот цель, которую ставит перед собой политическое искусство. Но одного производства всегда оказывается недостаточно, потому как в этом случае искусство герметизируется. Оно становится замкнутым на самом себе и не воспроизводит ничего, кроме собственных повторений. Политическое искусство всегда стоит перед необходимостью действовать, но помимо этого оно должно быть внимательным к тому, чтобы видеть в политическом действии потенциал искусства. Только посредством этого оно может работать с расширением границ и увеличением многообразия форм своего дискурса. В том случае, если действие осуществлено с политическим намерением, но в нем содержится потенциал искусства, оно требует быть увиденным и переведенным в поле работы со значениями и смыслами. Оттуда оно может осуществиться как форма политического искусства и через это стать событием, воздействующим на области понимания. Изменение понимания реальности способно изменять саму ее ткань, так как сама реальность непрерывно ткется и конструируется в своем историческом переопределении. Когда политическое искусство уже осуществилось как событие, то процесс по утверждению его границ и форм начинается в тот момент, когда ослепший в необходимости реакции репрессивный аппарат власти вцепляется в его прецедент. Цель аппарата — это нейтрализация. Бюрократ стремится определить преступлением любое явление, которое расходится с привычным для него регламентом. Верные бюрократическому долгу сотрудники органов внутренних дел полагают, что, называя прецедент политического искусства преступлением, они добьются значительного влияния на общественное мнение. Под прикрытием функции пресечения они пытаются наделить себя функцией именования. Ненасытный в своем желании тотального контроля, бюрократ лезет в область работы с означающим и означаемым. Однако в силу своего ограниченного регламентом мышления он с трудом представляет, что это может означать для него. Если художник не позволит трусости руководить своими мыслями и действиями, то сведенный судорогой своего непонимания бюрократ попросту сломает себе хребет в тщетной попытке выпутаться из паутины, в которую он так простодушно сумел угодить. Производительное значение имеет только паутина и ее расположение в пространстве. Показателем удачного положения становится обилие пойманных мух. Ведомое запахом разложения государственной органики, жужжащее членистоногое запутывается в структурном рисунке метафор и смыслов. Оно их не воспринимает и, повинуясь инстинкту движения, с каждым взмахом крыльев прилипает все больше. Единственное, что может сделать запутавшийся в ситуации бюрократ — это прекратить всякое движение и покорно ждать, пока его кто-нибудь освободит. Но для того чтобы делать искусство, которое само сможет стать практикой освобождения, нужно, прежде всего, освободить свои руки. Освобождая руки и позволяя власти самой вести процесс по разоблачению себя, художник предоставляет системе возможность проявиться в истинной гримасе, обычно скрываемой за декорацией повседневной привычности. Есть много способов связать человеку руки. О каком освобождении может говорить тот, кто скован экономикой ежедневного обязательства. Дом — учеба — дом — работа — дом. Эта схема контроля банальностью. Трюизм, доведенный до неопровержимости своего повсеместного присутствия. Мать нянчится, студент учится, строитель строит, военный воюет, персонал обслуживает, музыкант играет, актер исполняет, художник лепит, мастерит, рисует — бюрократ торжествует. И вместе с ним торжествует регламент — ведь каждый надежно упакован в своем диапазоне допустимых колебаний. Бюрократические аппараты давно освободили себя от работы по управлению населением, они только контролируют процесс, в котором биологические массы сами принуждают себя исполнять волю власти. Нагрузив себя обязательством повиновения, люди сами освободили власть от возложенных на нее обязательств. Принуждение — руками принуждающихся. Это и есть властная экономика ежедневного обязательства. Политическое искусство отвечает власти экономикой свободных рук. Пусть власть исполняет работу искусства своими собственными руками. По крайней мере тогда в ее аппаратах можно разглядеть хоть какой-нибудь смысл.