Но нет ли и здесь «самохвальства и фанатизма»? Опять-таки следует сказать о том, что Достоевский не преувеличивает «достижения» русской литературы: на примере «Анны Карениной» Толстого он здесь же отчетливо выясняет реальное современное значение всемирности русской литературы:
«Книга эта прямо приняла в глазах моих размер факта, который мог бы отвечать за нас в Европе… — говорит Достоевский. — Разумеется, возопят, смеясь, что это — всего лишь… какой-то роман, что смешно так преувеличивать и с романом являться в Европу… Я сам знаю, что это пока всего лишь только роман, что это одна только капля того, что нужно, но главное тут дело для меня в том, что эта капля уже есть, дана, действительно существует, взаправду, а стало быть, если она уже есть, если гений русский мог родить этот факт, то, стало быть, он… может начать свое собственное слово и договорить его, когда придут времена и сроки».
Таким образом, Всечеловечность, всемирность русской литературы — это не некое заранее данное, уже готовое, законченное ее качество, но именно определяющая ее развитие задача (по мысли Чаадаева), даже сверхзадача: это одушевляющая всю ее жизнь творческая воля, которой русская литература во всех своих подлинных выражениях неуклонно следует.
Достоевский не раз говорил о том, что идея всечеловечности действительно воплощена пока только в немногих явлениях отечественного бытия. Возражая критикам своей «Речи о Пушкине», он писал: «Скажут опять: если так мало исповедников великой идеи, то какая в ней польза? А вы почему знаете, к какой это пользе в конце концов приведет? До сих пор, по-видимому, только того и надо было, чтоб не умирала великая мысль… Да тем-то и сильна великая нравственная мысль, тем-то и единит она людей… что измеряется она не немедленной пользой, а стремит их будущее к целям вековечным…»
Именно так и должна быть понята воля, лежащая в основе русской литературы.
Но прежде чем обратиться к осмыслению этой воли, необходимо хотя бы в самых общих контурах обрисовать вопрос о ее происхождении, о ее реальных, социально-исторических корнях, ибо ведь иначе она неизбежно приобретает в глазах читателей некий мистический характер.
Задача эта, конечно же, чрезвычайно сложна и масштабна; дать ее действительное решение может только фундаментальное культурно-историческое исследование. Но одна — и, как мне представляется, наиболее существенная сторона дела может быть изложена в кратком рассуждении.
Всечеловечность, всемирность русской литературы (и культуры) имеет глубочайшее основание в том громадном по своему значению факте, что Россия с самого начала складывалась — или даже, пожалуй, рождалась — как страна многонациональная.
Все мы помним — хотя далеко не всегда в полной мере понимаем и оцениваем — строфу пушкинского Завещания:
Если вдуматься, перед нами поистине поразительный факт: из всего-навсего двадцати строк своего Завещания поэт счел необходимым четыре строки посвятить утверждению, что он творил не для одного русского народа, но в явной, одинаковой мере для всех народов «Руси великой»!
Трудно переоценить всю значительность этого факта. И в то же время он принимается нами как-то совершенно естественно. Ибо вообще-то он органичен для русского самосознания, для самых коренных, изначальных его основ.
Подчас, правда, говорят о будто бы «новаторском» видении Пушкина — в сравнении, например, с Державиным, который в своем «Памятнике» не упомянул о народах России — и, с другой стороны, о сугубо индивидуальном, чисто личном пушкинском мировосприятии, которое продиктовано особенной «человечностью» поэта.
Однако перенесемся на семьсот с лишним лет назад и обратимся к «Повести временных лет». «Реша, — говорит Нестор, — чюдь, и словени, и кривичи, и вей (то есть: «Сказали чудь, и словени, и кривичи, и весь): «земля наша велика и обильна, а наряда в ней нет»…». Это опять-таки история о призвании варягов; но я собираюсь говорить вовсе не о ее фактическом содержании, а о выразившемся в ней мировосприятии Нестора или же его предшественника, который за восемьсот лет (в 1037 году) до пушкинского «Памятника» записал предание, воспроизведенное позднее Нестором. В этом мировосприятии русские племена находятся в одном ряду с финскими (даже более того — перечень имен начинается с чуди!).
В глазах Пушкина все народы России — равноправные владетели русской поэзии (и, конечно, культуры в целом); в глазах Нестора эти народы равноправные создатели русской государственности[86]
.Это сознание равноправия племен и народов должно было, без сомнения, иметь основательные земные, конкретно-исторические корни. И об этом убедительно сказано во вступительных лекциях «Курса русской истории» В.О.Ключевского, чьи идеи впоследствии были развиты целым рядом историков.