Впоследствии я о Карелине много слышал от людей, сидевших с ним в лагере. Рассказывали о его пророчествах: он там высчитывал по книге Даниила конец света. Все это получалось у него довольно талантливо, и для людей малоосведомленных это было потрясающе. Я помню, как ко мне приехал один из бывших студентов, с которыми я учился, и просил, чтобы Феликс при мне рассказал всю эту историю. Друг мой был поражен — у него прямо рот открылся. Я–то, признаться, ни во что это не верил, потому что я знал, что книга Даниила — это совсем другое, и Апокалипсис — это совсем другое, и вся эта библейская алхимия, которая им преподносилась, была мне нипочем. Но Глеб был просто в стопроцентном восторге; некоторые дамы записывали за ним. Но как–то потом это все не получилось. Эшлиман его терпеть не мог, признаться.
И вот когда роль Феликса оказалась роковой: когда Глеб и Николай Эшлиман задумали писать письмо, но ни один, ни другой не „тянули“, они попросили Феликса. Вот кто был этот человек[140].
Когда они принесли письмо владыке Таллинскому Алексию[141], который был управделами, по их свидетельству, глаза его потеплели, когда он принимал от них этот документ. Почему–то им казалось, что письмо произведет какое–то благоприятное впечатление, хотя и подозревали, что будут репрессии. Я думал, что их запретят немедленно по прочтении этого документа, и высказал им такое предположение. В день подачи встретил я Карелина, и он сказал мне торжественно: „Началось!“ Я был мрачен и сказал ему, что очень жалко, что такие два человека выпадают из наших рядов, — на что он сказал, как Каиафа: „Что стоят два человека в сравнении с великим делом!“ Письмо было подано в официальном порядке. Второе письмо — более удачное, на мой взгляд, — было отправлено правительству[142].
Какое это произвело впечатление в высших церковных кругах, — я сказать не могу. Старенький Патриарх [Алексий I] реагировал противоречиво. Сначала он сказал: „Вот, все–таки нашлись порядочные люди!“ А один видный церковный деятель, в то время находившийся в заграничной командировке, прочтя эту публикацию, сказал: „Ну теперь стоит жить!“ Но, с другой стороны, Патриарх сказал: „Они хотят поссорить меня с властями“. Однако он не поинтересовался ими. Познакомиться: что это за священники, — вызвать даже их к себе для разговора, — это ни одному архиерею в голову не пришло. И Эшлиман с Якуниным продолжали жить и действовать. А документ читался где–то в верхах, печатался за границей, передавался по Би–Би–Си, и так прошло три месяца.
Вскоре после подачи этого документа Карелин вместе с отцами явился к Анатолию Васильевичу Ведерникову домой читать это письмо. Дело в том, что они все время с упоением читали его вслух своим друзьям. Не будучи людьми, привыкшими к собственной письменной продукции, они были очень довольны не самим фактом, а формой. Надеюсь, меня слушатели простят за некоторую комичность изображения ситуации — ведь здесь назревали трагедии, но комичность заключалась в том, что они читали все время вслух — а там семьдесят страниц на машинке. Я, для упражнения в терпении, присутствовал и слушал это без конца, и уже знал письмо наизусть.
Самая забавная история была, когда мы с отцом Сергием Желудковым пришли к отцу Николаю Эшлиману, и он стал опять зачитывать вслух весь текст, как будто Желудков неграмотный. А тот сидел и не слушал его — как отец Сергий впоследствии мне признался, он в это время решал другую задачу: подписывать или не подписывать — он вообразил, что ему сейчас предложат этот документ подписать. И так он пропустил все мимо ушей, находясь во внутреннем борении под удавьим взглядом сенбернара, который там сидел… Эти чтения, конечно, были невероятны.
Потом устроили такое же у Анатолия Васильевича. Я думаю, что Анатолий Васильевич был несколько оскорблен, что ему вслух читают документ такой длинноты, и к концу чтения я почувствовал, что все уже накалились до предела. Я знал, что сейчас будет взрыв. Но было поздно, мне надо было ехать за город домой, я сказал всем: „Арривидерчи“ — и уехал. Как мне рассказывали, потом, когда кончилось это чтение, позеленевшие слушатели вскочили — и там началось побоище. Карелину говорили: „Что вы тут написали, гордыня!“ — а он кричал: „Федор Студит тоже так говорил!“[143] И так далее. Было бурное препирательство — малоизящное и, в общем, совершенно бессмысленное.