сам, без сомнения, сознавал про себя недостаточность фундамента морали, состоящего исключительно из двух-трех совершенно абстрактных и лишенных содержания понятий. А именно: в «Критике практического разума», где он, как сказано, вообще обнаруживает уже меньше строгости и методичности, а к тому же стал смелее благодаря своей уже достигнутой славе, фундамент этики постепенно все более меняет свой характер, готов забыть, что представляет собою простую ткань абстрактных сочетаний понятий, и, по-видимому, желает стать более вещественным. Так, например, там на с. 81 (R., с. 163)[233] «моральный закон дан будто бы как факт чистого разума». Как понимать это странное выражение? В других местах фактическое всюду противопоставляется познаваемому из чистого разума. Равным образом там же, на с. 83 (R., с. 164)[234], идет речь о «разуме, непосредственно определяющем волю», и т. д. При этом остается вспомнить, что в «Основах» прямо и неоднократно отвергается всякое антропологическое обоснование, всякое доказательство категорического императива как факта сознания, ибо обоснование это было бы эмпирическим. Однако, ободренные таким случайным выражением, последователи Канта пошли по этому пути гораздо-гораздо дальше. Фихте («Система нравственного учения», с. 49)[235] прямо предостерегает, «чтобы мы не увлекались желанием дать дальнейшее объяснение сознанию, что у нас есть обязанности, и выводить его из внешних для него оснований, так как это наносит ущерб достоинству и абсолютности закона». Хорошая отговорка! Затем, далее, там же, на с. 66, он говорит, будто «принцип нравственности есть мысль, основывающаяся на интеллектуальной интуиции абсолютной деятельности интеллекта и представляющая собою непосредственное понятие чистого интеллекта о себе самом». Под какими, однако, прикрасами подобный пустозвон старается скрыть свою беспомощность! Кто хочет убедиться, насколько основательно кантианцы постепенно забыли и стали игнорировать первоначальное кантовское обоснование и выведение морального закона, пусть прочтет весьма достойную внимания статью в рейнгольдовых «Beitage zur Uebersicht der Philosophic im Anfang des 19 Jahrhunderts», вып. 2, 1801. Там на с. 105 и 106 утверждается, что «в кантовской философии автономия (равнозначная категорическому императиву) есть факт сознания и не может быть сведена ни к чему дальнейшему, так как она обнаруживается в непосредственном сознании». В таком случае она получает себе антропологическое, т. е. эмпирическое, обоснование, что противоречит прямым и неоднократным разъяснениям Канта. Тем не менее там же, на с. 108, говорится: «Как в практической философии критицизма, так и во всей более чистой или высокой трансцендентальной философии автономия есть нечто само собою обоснованное и обосновывающее, никакому дальнейшему обоснованию не подлежащее и в нем не нуждающееся, безусловно исконное, само собою истинное и достоверное, первично истинное, prius cat’exochen[236], абсолютный принцип. Отсюда, кто предполагает, требует или ищет для этой автономии какого-либо основания вне ее самой, о том кантовская школа должна думать или что он лишен морального сознания[237], или что он не замечает его в умозрении благодаря ложным основным понятиям. Фихте-шеллинговская школа объявляет его повинным в том скудоумии, какое делает неспособным к философии и каким отличается непросвещенная чернь и инертный скот или, как мягче выражается Шеллинг, «profanum vulgus и ignavum pecus»[238]. Всякий понимает, насколько несомненной должна быть истинность такого учения, которое стараются навязать с помощью подобных приемов. Между тем именно почтением, какое они внушали, приходится объяснить ту поистине детскую доверчивость, с какой кантианцы принимали категорический императив и продолжали и впредь относиться к нему как к чему-то бесспорно установленному. В самом деле: так как здесь оспаривание теоретического утверждения легко могло быть смешано с моральной порочностью, то всякий, даже если он в своем собственном сознании не особенно был осведомлен относительно категорического императива, все-таки предпочитал совсем об этом не высказываться, думая про себя, что у других императив этот, конечно, имеет более сильное развитие и выступает яснее. Ибо никто не выставляет охотно на вид внутреннее содержание своей совести.