Среди людей, с которыми он встречался, были светлые умы, выдающиеся ученые, крупнейшие писатели, художники. Никогда не говорил об этом специально: ко мне-де в Киев приезжал такой-то. Несомненно, такие общения были для него интересны и важны. Однако — заметим — и для его собеседников встречи с ним были важны и интересны.
Общение с ним обогащало. Его суждения были остры, парадоксальны и тонки. Свежая мысль, неожиданное наблюдение возникали как бы между прочим. А может, и впрямь между прочим. Он говорил, что думал, вот и всё. При этом не навязывал своих оценок и взглядов, был терпим к чужому мнению. Весьма терпим. За одним, как мне кажется, исключением. Русский интеллигент, дворянин по происхождению, он был абсолютно чужд национальных предрассудков, и особенно — национальной спеси. Это было для него неприемлемым и даже враждебным.
Он всегда был на стороне гонимых и преследуемых, но особенно — если человека преследовали только потому, что он еврей или, к примеру, крымский татарин.
Удивительное дело — Некрасов разрушал образ врага, утверждал общечеловеческие ценности, а из него самого хоть и топорно, но настойчиво пытались
Как-то после очередной его филиппики по поводу происходящего у нас в стране я спросил, а как он там, «за бугром», говорит на эти темы. Усмехнулся:
— Как мог, пытался защищать этих мудаков…
Но к тому времени его уже давно не выпускали за границу. Уж не потому ли, что понимали: защищать их стало невозможно?
Кстати, зная его, понимаешь, что защищал он не из желания кому-то потрафить или продемонстрировать лояльность. Предпочитал говорить всё, что думал, здесь, дома, прямо в глаза.
Оказавшись уже навсегда за рубежом, лишенный советского гражданства, он тоже ведь не отличался по части высказываний. Говорил о происходящем на родине с горечью и болью. Как мы сейчас сами говорим.
Оскорбительно было то,
Ко времени выхода в свет этих воспоминаний у нас, я надеюсь, уже будет опубликована еще одна «маленькая печальная повесть» Вики, написанная в Париже. Называется она замысловато. Вначале какое-то безобидное французское проклятие в сочетании с русским — «…или Если бы да кабы».
Читая ее, я вдруг подумал о Некрасове: а ведь он был не так уж и открыт, как казалось, не так уж и распахнут. Никогда почти не вспоминал о своем погибшем старшем брате, например… Здесь он рассказывает и о нем, и о своей тогда еще молодой и полной энергии маме, работавшей госпитальным врачом в Париже в годы первой мировой воины, о тете Соне — удивительном, судя по всему, человеке. Вы узнаете о мальчике Вике, гулявшем в Люксембургском саду, о его семье, знакомой с Ульяновыми, Луначарским, с радостью встретившей революцию в России и поспешившей из Франции, где было, между прочим, и сытнее, и спокойнее, на родину, чтобы помочь ей, чем только можно. Интересы родины — так без громких слов было заведено в этой семье — превыше всего!
И вот этого исколесившего полсвета Вику, ставшего героем войны и знаменитым писателем, не пускают теперь проститься со стариком дядей, доживающим свой век в Швейцарии. Не пускают, явно глумясь, издеваясь, демонстрируя человеку его полное бесправие и незащищенность.
Преподавались Некрасову и другие уроки такого же рода. Вызывали они, как мне кажется, не только чувство бессилия, но и ярость, гнев. Как раз в то время, помнится, он начал писать «в стол». Раньше, случалось, простодушно огорчался, что вот-де у него, в отличие от некоторых других писателей, ничего не лежит под запретом в столе — с большими или меньшими потерями, но написанное, хоть и с трудом, все же публикуется.
«Сюрреалистические» рассказы о Корнейчуке и о Сталине удивили и восхитили. Особенно первый. Ничего подобного у него прежде я не знал. Однако дальнейшее, и в частности появление повести «Случай на Мамаевом кургане», показало неслучайность этих вещей.
Когда человек уходит, мы вспоминаем огорчения, которые причиняли ему. Не обойтись без этого и мне.
Шли как-то по Приморскому парку в Ялте. Направлялись в сторону Желтышевского, тогда еще почти дикого, не тронутого застройкой, пляжа. Нас ждала теплая компания. Предстояло милое, вполне бестолковое мероприятие с ушицей, ставридкой, поджаренной на шкаре, и прочим. О чем-то говорили. Неожиданно Вика спросил:
— Как тебе памятник?
— Не очень, — ответил я.
— Почему?
Чехов на памятнике в ялтинском Приморском парке изображен сидящим с записной книжкой в руке. Мне что-то не нравилась записная книжка. Почудилось в этом нарочитость. Однако еще больше смущал… башмак.
Чехов сидел, закинув ногу на ногу, и нависавший над пьедесталом левый башмак бросался в глаза прежде всего, отвлекал на себя внимание, казался огромным. Всё дело, видимо, в ракурсе. Допущен, на мой взгляд, просчет…
Я сказал об этом и увидел: Вика огорчился. Но почему?
— Этот памятник сделал мой родственник, — сказал он.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное