1013. Здоровье и болезненность: осторожнее с ними! Мерилом остается стойкость тела, энергичность, мужество и бодрость духа – но так же, конечно, и то, сколько болезненного он может взять на себя и преодолеть, – сделать здоровым. То, чего изнеженный человек не вынесет, для великого здоровья только одно из средств стимуляции.
1014. Это только вопрос силы: носить в себе все болезненные черты своего века, но выравнивать их в изобильной, пластичной, возрождающей мощи. Сильный человек.
1015. О силе XIX столетия. – Мы средневековее, чем ХVIII век, а не просто любопытнее или падче на чужое и редкое. Мы взбунтовались против революции… Мы эмансипировались от страха перед разумом, этим призраком XVIII века: мы снова смеем быть абсурдными, ребячливыми, лиричными… – одним словом: «мы музыканты». – Нас так же мало страшит смешное, как и абсурдное. – Дьявол толкует терпимость Бога к своей пользе: более того, ему испокон веков интереснее быть нераспознанным, оклеветанным, – мы спасаем честь дьявола.
– Мы больше не отделяем великое от страшного. – Хорошие вещи мы учитываем во всей их сложности вместе с наисквернейшими: мы преодолели абсурдную «желательность» прежних времен (которая хотела приращения добра без усугубления зла). – Трусость перед идеалом Ренессанса поубавилась, – мы уже отваживаемся сами воздыхать по его нравам. – В то же время положен конец нетерпимости к священникам и церкви; «аморально верить в бога», но именно это мы и считаем лучшей формой оправдания веры.
Всему этому мы в себе дали право. Мы уже не страшимся оборотной стороны «хороших вещей» (мы ее ищем… мы достаточно отважны и любопытны для этого) – например, оборотных сторон греческой античности, морали, разума, хорошего вкуса (мы учитываем ущерб, который наносят нам все подобные изысканности: с каждой из них можно почти обеднеть). Столь же мало утаиваем мы от себя оборотную сторону скверных вещей…
1016. Что делает нам честь. – Если что и делает нам честь, так это вот что: серьезность мы приложили к другому: многие презираемые в иных эпохах, оставленные за ненадобностью низкие вещи мы почитаем важными – зато за «прекрасные чувства» гроша ломаного не дадим…
Есть ли более опасное заблуждение, нежели презрение тела? Как будто вместе с ним вся духовность не приговаривается к болезненности, к vapeurs[245] идеализма!
Отнюдь не все из того, что придумали христиане и идеалисты, придумано с умом: мы радикальнее. Мы открыли «мельчайший мир» – как решающий во всем.
Уличные мостовые, свежий воздух в комнате, еда, осознанная в своем значении; мы серьезно отнеслись ко всем насущным надобностям существования и презираем всяческое «прекраснодушество» как своего рода «легкомыслие и фривольность». – А то, что считалось презренным, нынче выдвинуто на переднюю линию.
1017. Вместо «естественного человека» Руссо XIX век открыл истинный образ «человека вообще» – ему хватило на это мужества… В целом благодаря этому христианское понятие «человек» восстановлено в правах. На что не хватило мужества – так это на то, чтобы именно этого «человека как такового» одобрить, признать и в нем узреть залог человеческого будущего. Точно так же не осмелились понять возрастание ужасного в человеке как сопутствующее явление всякого роста культуры; в этом все еще сохраняют раболепную покорность христианскому идеалу и берут его сторону против язычества, равно как и против ренессансного понятия virtu[246]. Но так не обрести ключ к культуре: а in praxi это обернется шельмованием истории в пользу «доброго человека» (как будто он воплощает собой только прогресс человечества) и социалистическим идеалом (то есть подменой христианства и Руссо в мире уже без христианства).
Борьба против XVIII века: высшее преодоление его в фигурах Гёте и Наполеона. И Шопенгауэр боролся с тем же; однако он неосознанно отступил назад, в XVII век, – он современный Паскаль, с Паскалевыми оценочными суждениями без христианства… Шопенгауэр был недостаточно силен для нового «да».
Наполеон: постиг необходимую взаимосвязанность высшего человека и человека ужасающего. Восстановил «мужа»; вернул женщине задолженную дань презрения и страха. «Тотальность» как здоровье и высшую активность; вновь открыл прямую линию и размах в действовании; сильнейший инстинкт, утверждающий саму жизнь, жажду господства.
1018. (Revue des deux mondes, 15 февр. 1887, Тэн): «Внезапно развертывается faculté maîtresse[247]: художник, спрятанный в политике, выходит наружу de sa gaine[248]; он творит dans l’ideal et l’impossible[249]. В нем снова распознают то, что он есть: посмертный брат Данте и Микеланджело: и в истине, в осознании твердых контуров своих видений, интенсивности, связности и внутренней логики своей грезы, глубины своей медитации, сверхчеловеческого величия своего замысла, – во всем этом он им равен et leur égal: son génie à la même taille et la même structure; il est un des trois esprits souveraines de la renaissance italienne[250]».
Nota bene – Данте, Микеланджело, Наполеон.