Меня стали вызывать каждую ночь, иногда раньше, иногда позже, но продолжалось все то же самое — тот же крик, те же вопросы. Как-то заглянул полноватый человек в штатском, внимательно посмотрел на меня и спросил у вытянувшегося в струнку следователя:
— Ну, как дела?
— Молчит.
— Нехорошо, — покачал головой штатский. — Так, так, — вздохнул он. — Посмотрим, посмотрим. — И ушел.
— Из-за тебя одни неприятности, — буркнул следователь и уткнулся в бумаги. Но лишь только я попробовал что-то произнести, тут же оборвал меня новым матерным выкрутасом.
На третью или четвертую ночь, сделав строгое, официальное лицо, он произнес:
— Подойди к столу и распишись. Тебе предъявлено обвинение по статье 58-й. Прочти, прежде чем подписывать. Читать умеешь, интеллигент с высшим образованием. Видишь — пункт первый: измена родине и шпионаж. Далее — участие в контрреволюционном заговоре и антисоветская пропаганда.
— Но это же чистейший вздор!
— Что-о? Санкционировано прокурором. И это ты называешь вздором?
— Однако же на каком основании?
— Опять антисоветчина! Хочешь сказать, что у нас зря арестовывают?
— Я хочу сказать…
— К стене. Твои показания не нужны. Нам без них все известно. Но я дам тебе лист бумаги, и ты сам подробно ответишь на все вопросы. Назовешь сообщников, хотя мы их знаем и без тебя. Я облегчаю твою участь. Ясно?
— Нет. Я уже говорил и повторяю, мне нечего писать.
— Черт с тобой! Пропадай твоя засраная телега! Иди в камеру и подумай.
…………………..
Вышеозначенное многоточие обозначает, что я не могу восстанавливать ужасающее по цинизму сквернословие. А ничего другого, по сути, не было. Однако меня порядком издергали тупые еженощные сидения.
О, разумеется, то, что творили со мной, ничтожно по сравнению с тем, что видели эти стены. Надо ли об этом писать? Ведь очень много страшных свидетельств уже давно опубликовано, если не у нас, то за рубежом, и они стали известны всему миру. А в годы «оттепели» немало рукописей посыпалось к Твардовскому в «Новый мир», они лежали в сейфах редакции, ожидая своего часа. Потом исчезли, но, наверно, сохранились где-то в потемках, притаившись. Что я могу к ним добавить?
Без сомнения, я счастливчик, чудом спасшийся. Моя история — лишь слабая копия подлинно трагических судеб. И все-таки, преодолевая как тяжкий груз, я пишу, потому что в моем «деле» обнажились причины, важные не только для меня. Их не сразу открыли передо мной с бесстыдной откровенностью. Нужна была душеизматывающая подготовка, чтобы из меня можно было сделать все, что нужно. Поэтому и затянулось мое пребывание на Лубянке. Я еще долго ничего не понимал, теряя надежду, впадая в отчаяние, не видя выхода.
Машина работала медленно и, не торопясь, дожимала меня.
Следователь сообщал мне, что мои близкие друзья и знакомые подписали показания, нужные следствию, рассказывал, что вызывал мою жену и она призналась, что давно подозревала меня в связях с антисоветскими элементами. «Твоя жена настоящий советский человек, уж кто-кто, а она раскусила, что ты за тип».
Ничему этому я, конечно, не верил и требовал, чтобы мне предъявили письменные показания или дали очную ставку с их авторами.
— Ишь, чего захотел! — небесно улыбаясь, говорил следователь. — Вот они, здесь! — похлопывал он по горе папок, лежавших у него на столе, точно все они составляли мое «дело». — Впрочем, изволь, полюбуйся! — Он с торжеством достал из верхней тощей папки лист бумаги. — Подойди-ка. Узнаешь?
Это был знакомый мне машинописный лист из сценария «Машенька», который я писал вместе с Габриловичем.
— Что здесь было написано? «За родину! За великого Сталина!» Кем зачеркнуто и наверху написано: «За родину!»? Просто «За родину», без Сталина? Чья рука посягнула сделать это?
— Я зачеркнул, и я написал.
— Гадина! — Он сокрушенно покачал головой. — Признается!
— Но я могу объяснить…
— К стенке! — гаркнул он.
Тут опять надобно прибегнуть к многоточиям, но на этот раз они сопровождались гневом оскорбленного патриотизма. Мой голубоглазый следователь кричал, порозовев до ушей, стучал по столу. В дверь просунулась голова. Я увидел малиновые петлички с кубиками, как и у моего.
— Петя, — сказал человек по-домашнему, по-соседски, — когда будешь уходить, загляни ко мне. Я до утра. Клюет.
— Хорошо, Славочка. Успеха.
Дверь прикрылась, и опять продолжалась чуть приутихающая дробь многоточия.
После одного из допросов, на который меня вызвали чуть ли не под самое утро, я вернулся, когда мои сокамерники уже пили утренний чай. Я повалился на постель в какой-то прострации. Все примолкли. Потом кто-то сказал:
— Вам выдали очки, это хороший признак.
— Конечно! — бодро откликнулся чей-то голос. — И знаете, сегодня придет библиотекарь. Тут попадается Мамин-Сибиряк в издании «Нива» или «Тиль Уленшпигель». Выбирайте книгу потолще.
— Лучше всего спите. Мы разбудим, когда он придет. Они были на редкость деликатны. Разговаривали шепотом, потом улеглись на кровати, покуривая, а может быть, вздремнули или читали. Ко мне осторожно подсел мой старик.
— Вы не спите?
— Нет, нет, Николай Петрович.