Для прошлых поколений возраст отречения был еще меньше. Полвека назад женщину сорока лет списывали со счетов как решительно старую. Не имело смысла даже пытаться сопротивляться. В наше время нет фиксированного срока, после которого засчитывается поражение возрасту. Кризис старения (я говорю сейчас только о женщинах в развитых странах) начинается раньше, но длится дольше; он распылен по большей части жизни женщины. Она еще даже не приближается к тому, что резонно назвать «старостью», когда начинает беспокоиться о своем возрасте, начинает лгать (или испытывать соблазн солгать). Кризис может наступить в любое время. Этот момент определяет совокупность личных («невротических») уязвимостей и колебаний общественных нравов. Некоторые женщины не испытывают кризиса до тридцати лет. Но никто не может избежать чудовищного шока по достижении сорока. Каждый день рождения, особенно предваряющие новое десятилетие — у круглых чисел есть особая власть, — знаменует новое поражение. В ожидании почти столько же боли, сколько в самой реальности. С тех пор как примерно поколение назад последний рубеж молодости отодвинулся до тридцатилетия, возраст «двадцать девять» приобрел особенно щемящий окрас. Тридцать девять лет — тоже непростое время; целый год рефлексии в состоянии мрачного потрясения на пороге среднего возраста. Эти границы произвольны, но от этого не менее ощутимы. Едва ли женщина в сороковой день рождения чем-то отличается от себя самой в возрасте тридцати девяти, тем не менее этот момент ощущается как поворотный. Задолго до того, как ей в действительности исполнилось сорок, она уже долго готовила себя к грядущему удару. В жизни каждой женщины одна из самых больших трагедий — это просто-напросто прибавление лет; уж точно это самая долгая трагедия.
Старение — это цикличный рок. Это кризис, который никогда не проходит, потому что тревога не может исчерпать себя. Это кризис воображения, а не «реальной жизни», и как следствие он запускается по кругу вновь и вновь. Территория старения (в отличие от подлинной старости) не имеет четких границ. До какого-то момента каждый определяет их сам для себя. В начале очередного десятилетия — после того как уляжется начальный шок — трогательный и отчаянный инстинкт выживания толкает многих женщин отсрочить рубеж до следующей круглой даты. В подростковом возрасте тридцатилетие кажется концом жизни. В тридцать женщина откладывает свой приговор до сорока. В сорок она снова дает себе еще десять лет.
Я помню, как плакала моя лучшая подруга по колледжу в свой двадцать первый день рождения. «Лучшая часть моей жизни позади. Больше я не молодая». Она училась последний год; близился ее выпускной. Сама я была на первом курсе, куда поступила очень рано, в шестнадцать. Я растерялась и неумело попыталась утешить ее — двадцать один, сказала я, это еще не так уж много. Откровенно говоря, я не понимала, чем она так расстроена. Для меня это означало что-то хорошее: теперь можно самой отвечать за себя, быть свободной. В шестнадцать я была еще слишком юна, чтобы ощутить на себе это расплывчатое, амбивалентное требование общества перестать думать о себе как о девушке и начать думать как о женщине. (Сейчас в Америке это требование может подождать до тридцати, а то и дольше.) Но даже если ее печаль показалась мне абсурдной, я должна была понимать, что подобные переживания у юноши, которому исполняется двадцать один, были бы не просто абсурдны — они вообще трудно вообразимы. Только женщины переживают о возрасте так нелепо и надрывно. И, как это бывает с кризисами, ненастоящими по сути, а потому непроизвольно воспроизводящими себя (поскольку опасность по большому счету — фикция, отрава воображения), моя подруга в дальнейшем вновь и вновь проходила через те же страдания, каждый раз как в первый.