Но главное, видимо, все-таки в другом. «Думая об А.А., я почему-то возвращаюсь к собственной своей жизни, о которой совсем не думала, когда писала об О.М.», – писала Н.Я. Эта мысль, эта дума со временем вытеснила все остальные, отчего постепенно поменялся и весь замысел. А во «Второй книге» всё уже не завершается, а начинается с этой мысли: в высшей степени симптоматично то, что она открывается с главы, названной, пусть и в кавычках, – «Я». Акценты сместились так и настолько, что на первый план выступила фигура самого автора, его напряженные раздумья теперь уже о собственной жизни, о трагической связи своей биографии с тем, что составляло боль и ужас самой эпохи.
Соответственно изменились фокус и угол взгляда на современников – как близких, так и не очень.
Уже в книге «Об Ахматовой» Н.Я. не пыталась быть безоговорочным адептом Анны Андреевны. Но ее критические замечания или уколы в адрес А.А. неизменно оставались в рамках проявлений ее внутренней свободы, а не своеволия. Так, замечательны ее рассуждения о связи поэзии и пола (и здесь Н.Я. не прибегает к эвфемизмам вроде «любви» или «эроса»), о роли ревности в творческой судьбе и даже о загробном поединке с А.А. за О.М. Словно в отместку за «донжуанский список» О.М. в «Листках из дневника», Н.Я. дотошно и беспощадно и в то же время с состраданием близкой подруги анализирует личную (в особенности семейную) жизнь А. А., как, впрочем, и свою семейную жизнь с О.М., – и приходит к выводу: насколько «хрупка» была А.А. в браках, настолько крепка была она в дружбе – прежде всего в дружбе с О.М. и с ней, Н.Я.
«Как случилось, что трое своевольцев, три дурьих головы, набитые соломой, трое невероятно легкомысленных людей – А. А., О.М. и я – сберегли, сохранили и через всю жизнь пронесли наш тройственный союз, нашу нерушимую дружбу? <.. > Может, действительно, нам троим было предназначено стоять вместе против всех бурь и сделать то, что каждый из нас сделал?..» – спрашивала себя Н.Я. и незаметно для себя самой начинала впадать в явное преувеличение своей роли в этом, как ей казалось, «треугольнике», который на самом деле – в глазах А.А. – треугольником никогда не был. Мандельштам соединял их, он был главным в их жизни и дружбе, и Н.Я., несомненно, была для А.А. частью О.М., более того – его неотъемлемой и органичной частью, – как при жизни, так и после смерти поэта. И именно это означали ее слова, сказанные Н.Я. в Ташкенте: «Теперь вы – это всё, что нам осталось от Осипа».
Но Н.Я. поняла это все-таки неадекватно. Свою легализацию в этом воображаемом треугольнике, мало того, свою миссию в нем она увидела в роли их верховного слушателя и читателя, да еще с правом – и чуть ли не обязанностью – раздавать оценки:
Должно быть, и ей, и О.М. нужна была моя вера в их путь и в их труд, потому что и О.М. успел мне сказать то же, что она. <… > В извечном и страшном человеческом одиночестве, которое для поэта увеличивается в тысячи раз, даже если они окружены людьми, необходим хоть один слушатель, чей внутренний слух настроен на постижение их мысли и слова.
Н.Я. справедливо пишет, что «в ахматовской мысли всегда присутствует анализ, основное структурное начало ее мышления». В ее собственной мысли преобладает иное – острота, оценка и, по возможности, проясняющее оценку противопоставление. Вот она сравнивает О.М. и А.А. и замечает: «О.М. и А.А. по-разному читали поэтов – он выискивал удачи, она – провалы». Или (во «Второй книге»): «У Мандельштама было глубокое чувство поэтической правоты, но в текущей жизни он всегда готов был считать себя виновным. Ахматова ощущала поэтическую правоту в гораздо меньшей степени, чем Мандельштам, зато в житейских делах, особенно в изменах и разводах, всегда настаивала на своей „несравненной правоте“»153. Сравнивая, она и выставляет оценки.
4
Итак, Н.Я. отказалась от книги «Об Ахматовой» и написала ее замену – «Вторую книгу». Замена оказалась весьма тенденциозной и реакция на нее крайне неоднозначной.
У И. Бродского и А. Наймана, например, которые впервые вместе посетили Н.Я. в Пскове еще в 1962 году154, мнения о «Второй книге» оказались диаметрально противоположными.
Бродский, прочитавший ее уже на Западе, признавал за обоими мемуарами Н.Я. силу и право пророческого текста: