Читаем Об Ахматовой полностью

Ленинград. Церковь. Панихида. Многотысячная толпа кольцом окружала церковь Николы Морского. Внутри была давка. Щелкали киноаппараты, но у фотографов отняли потом пленки: вредная пропаганда церковных похорон, да и женщина не совсем та: постановления ведь никто еще не отменил39. Пленки запрятаны в каком-то архиве, а у фотографов были неприятности, хотя они запаслись всеми возможными разрешениями40.

После службы я вышла из церкви и села в автобус, приготовленный для перевозки гроба. Из церкви непрерывной лентой лился поток выходящих, и так же непрерывно вливались в нее толпы людей, еще не успевших пройти мимо гроба. Шло медленное прощание. В толпе были старухи-современницы, но больше всего молодых незнакомых лиц. А обычные посетительницы церкви – измученные старые женщины в допотопном тряпье – отчаянно прорывались внутрь, ругая тех, кто пришел сюда по экстренному случаю – похороны – и оттеснил их, всегда посещающих службы… Организаторы похорон волновались: прощание затягивается – кто мог подумать, что набежит такая толпа? – и нарушается график…

Второе прощание и гражданская панихида состоялись в Союзе Писателей. Там давно уже ждала толпа и внутрь больше не пускали. Швейцар стоял у дверей, отгоняя рвавшихся туда людей. Нас с Левой тоже не пустили, и мы попробовали улизнуть за угол, чтобы там, спрятавшись, переждать всю эту официальщину. Но кто-то из администрации узнал Леву и водворил нас на место. Академик толстенького типа нес несусветную чушь про «Золотого петушка», от которого А.А. давно отказалась41. Поэтические дамы с волосами разных цветов истерически клялись в верности Ахматовой, прогудел какой-то поэт, и церемония кончилась. В толпе – в церкви и в Союзе – я замечала неподвижное и сосредоточенное лицо Кушнера и отчаянные глаза Бродского. Москвичи – их было немного – резко отличались от ленинградцев: они вели себя так, будто Ахматова, которую они привезли на самолете, принадлежит им. В Ленинграде Анна Андреевна жила гораздо более изолированно, чем в Москве, где к ней непрерывно ломилась толпа друзей и в квартире, где она проводила очередные две недели, происходило то, что называлось «ахматовка». Лишь в последнее время в Ленинграде она сблизилась с кучкой молодых поэтов. «Они рыжие», – сказала мне А.А. и показала «главного» – рыжего, с бородой, очень молодого Бродского42. Я рада, что эти мальчишки скрасили ленинградское одиночество А.А…

Снова двинулись автобусы. В нашем, где гроб, были Кома, Володя, Томашевская, влезла на минуту Аня, и Лева назвал ее племянницей… После короткой остановки у Фонтанного Дома машины двинулись в Комарово, а впереди бежала милицейская машина. От чего она охраняла мертвую? Ведь, как известно, «моя милиция меня бережет…».

Добиться места на кладбище стоило немало усилий. Это тоже дефицитная площадь, и сюда тоже врывается идеология. Пока тело было в церкви, шли непрерывные переговоры с Москвой, где через Суркова добивались куска земли. Начальник кладбища в Комарове наконец сдался, поставив условием, чтобы над могилой не было церковной службы. Жить у нас трудно, почти невозможно, а умирать тоже нелегко. Даже этот последний путь осложнен тысячами приказов и постановлений, не говоря уж о том, что даже гроб почти что дефицитный товар. И всё же счастье, что А.А. легла в родную землю без бирки на ноге. Могло быть и иначе – путем всея земли43.

Последние впечатления: на кладбище небольшая кучка народу, кое-кто из них живет в Комарово. Почти все лица знакомые. Вдруг возник, произнес речь и исчез какой-то Михалков, направленный сюда московским Союзом после скандала44.

Разъезд. У нее на даче служба. Присутствующие не умеют перекрестить лба – отвыкли. Священник прекрасно служит, но ему трудно – кругом непонимающие люди. Накрытый поминальный стол. Квартет – тот самый, что приезжал играть ей в Комарове45. Бледный Тарковский, и кто-то увозит меня и его в город. Конец. Я ее больше на этой земле не увижу. Она дорожила каждым днем жизни и оттягивала смерть изо всех сил. Под конец тьма слегка рассеялась, стало гораздо легче и она как бы увидела будущее. Даже последняя книга не так обглодана, как другие, но и в ней она стилизована под поэта любви, а не отречения46. Эта жизнелюбивая женщина смолоду отказалась от всех земных благ.

Прошло больше сорока лет с начала нашей дружбы. В самой ранней молодости я ее не знала. От нее остались одни рассказы – ее и О.М. Как она жила с Валей Срезневской, например, и прислуга, озабоченная тем, что деньги подходят к концу, жаловалась: «Раньше Анна Андреевна распустит волосы, бегает по комнате, как олень, и что-то бормочет – вот у нас деньги [и] были, а теперь…»

А.А. долго оставалась легконогой. Мы к этому привыкли, а посторонние удивлялись. Прислуга Нарбутов, которую зачем-то прислали к нам на Фурманов47 (зима 33/34 г.), доложила своим хозяевам: «У них там женщина живет – ходит – земли не касается..» Еще тогда А.А. поражала своей гибкостью – она могла, лежа на полу, так перегнуться, что каблуками касалась затылка. Утонувшая балерина Иванова48 говорила ей, что у них в балете никто не мог делать со своим телом то, что без всякой тренировки делала А.А.

А я помню, как я приходила к ней в Фонтанный дом, где она, еще тоненькая и гибкая, с прозрачными руками, полулежала на неуклюжем пунинском диване, покрытая гарусным одеялом. Никакая фотография, никакой портрет не могут передать наклон этой покорной шеи, сладостную и горькую линию рта и странную горбинку на носу, которая делала ее похожей на финикийскую рабыню. А дальше горячим, как сказал О.М., шепотом она сообщала, кого взяли, в чем обвиняют – дело Академии, дело Русского музея, дело Эрмитажа49. Их было столько в разные времена, что не перечтешь, но она всегда понимала, что нельзя спрашивать: «За что взяли?» «Всех берут ни за что», – мы никогда в этом не сомневались. И дальше: у кого из жен взяли, а у кого не приняли передачу и – Господи! – когда же всё это кончится?.. Это в тот период, когда мы живем в Ленинграде, в Царском Селе, в Крыму или приезжаем из Москвы. Потом ее приезды к нам в Москву. Она была один раз и в Воронеже, а чаще приезжала для встречи со мной в Москву. В 37/38 году, когда мы жили в стоверстной зоне, мы раза три ездили в Ленинград, сидели с ней за пунинским столом и даже ночевали за Левиной занавеской. В последний приезд О.М. уже лег, когда она подошла к нему и села на кровать. Он прочел ей «Киевлянку»50. Это в тот приезд: «Не столицею европейской с первым призом за красоту – страшной ссылкою енисейской, пересадкою на Читу, на Ишим, на Иргиз безводный, на прославленный Атбасар, пересадкой на город Свободный в чумный запах гниющих нар показался мне город этот этой полночью голубой – он, воспетый первым поэтом, нами грешными и тобой. .»51 Но за динамикой нашей жизни угнаться нельзя: все перечисленные ею места ссылки к этому времени уже не казались такими страшными, потому что осваивалась Колыма с ее непревзойденным ужасом. А между тем А. А., сидя у себя в комнате, всегда была поразительно осведомленным человеком. Мне даже не удалось ей рассказать, какую воду пьют в Казахстане на полевых работах, – она знала и это. Она знала всё и всегда. Даже блаженным неведеньем ей нельзя было спастись от действительности.

Я приехала в Ташкент – это она устроила мне вызов из деревни, где я погибала, и спасла мне жизнь – меня поразило, что она стала грузной, тяжелой женщиной, с трудом двигалась и никуда не выходила одна, потому что в 37-м году заболела боязнью пространства. Теперь, сочиняя стихи, она уже не бегала, как олень, а лежала с тетрадкой в руках. Память тоже начала сдавать, и сочинять стихи в уме она уже не могла.

Изменение внешности легко объяснимо возрастом, хотя и пришло слишком рано. Перемена более глубокая – внутренняя – сказалась и на ее речи, и на всем поведении. В прежние годы – в Ленинграде, в Москве – и у нас на Фурмановом – О.М., отмахиваясь от моих насмешек, часто говорил: «Ты бы хоть когда-нибудь заплакала!» [3] и: «Почему ты такая логичная? Посмотри на Анну Андреевну и спрячь свою логику…» Логичность для женщины, конечно, большой порок, и А.А. отлично это знала. Пока не произошел окончательный разрыв с Луниным, пока жив был О.М. и люди нашего поколения [4] , А.А. отлично скрывала свой ум и логику. Вообще в рассуждения она не пускалась [5] .

Когда она приезжала к нам в Москву, мы часто оказывались вчетвером: мы двое, она и Пастернак. О.М. очень ценил приготовленную ею селедку – культура дома Луниных: на обед любую дрянь, а к водке отличная закуска. В дебри мужского разговора А.А. не вмешивалась, а была приветливой хозяйкой, шутила [6] ,улыбалась… Мы даже представить себе не могли силы ее ума и язвительности речи. Об этом, вероятно, знали только мужья, с которыми она расходилась, когда с утра до ночи лился «поток доказательств несравненной моей правоты»53. Но О.М. был другом, объяснений с ним не требовалось, и потому никакого «потока доказательств» мы не обнаружили. Вот почему в Ташкенте, услыхав этот новый голос, я только ахнула: «Ануш, как вы их провели!.. Как умели скрывать свой ум!»

А.А. шутливо объяснила мне, что это действительно приходится от «них» скрывать, не то они тут же разбегутся. А вот что говорила Кшесинская, раскрывшая тайну своего успеха: надо «им» дать поговорить, не прерывать «их» излияний, а женщина должна только сочувственно слушать и не сводить с «них» глаз – успех обеспечен, больше ничего не требуется. Отец А.А. когда-то бросил семью и ушел от жены к странной, невзрачной, горбатой женщине. «Она, наверное, умела слушать», – комментировала А. А [7] .

В Ташкенте не было «их», чтобы сочувственно слушать все излияния, и А.А. заговорила во всю силу. Именно в эти дни в ее стихах появились жестко-прямолинейные формулы («Чужих мужей вернейшая подруга и многих безутешная вдова»)54 и начали складываться две несуществующие книги.

А.А. всегда удивлялась, как неточно говорят люди, как в своих рассказах они искажают факты, каким сдвигам подвергается в их передаче [8] любое событие. Она упражняла свой ум, выискивая общие законы, которые управляют этими искажениями и сдвигами. Пинцетом разбирала она каждый рассказ и каждую сплетню, раскладывала на составные части и выявляла, на чем строится всякое уклонение от истины. Типические искажения обобщались в «законы» (например, желаемое выдается за действительное, острые углы сглаживаются, происходит приравниванье по аналогии, закрывание глаз для собственного спокойствия и т. п.). Она срывала со всего пристойные покровы и в упор называла вещи своими именами. Меня поразила тогда беспощадность ее суждений, и я узнала, что анализ – основное структурное начало ее мышления. Этого я бы не могла сказать про О.М., человека целостного мироощущения и иерархической системы идей. У него логика использовалась для построения и укрепления целого, она же разнимала целое для своих нужд.

«Ануш, как вы их обманули», – говорила я. Ведь не только я, но и все друзья ее молодости были бы ошеломлены разгулом логических и разоблачительных речей этой недавно еще молчаливой и нежной женщины. «Вы мне казались такой кроткой…» Впрочем, в эту ее черту О.М. никогда не верил. Она как-то сказала ему, что она кроткая, а он сделал зверскую рожу и угрожающе произнес это слово с долгим дребезжащим «р»… А.А. призналась, что от такой кр-р-р-р-отости не поздоровится. В Ташкенте она на былой кротости не настаивала. В юности, по ее словам, она была очень трудной: раздражительной, нетерпеливой, вечно вспыхивала. Ей стоило больших усилий обуздать свой бешеный характер. Сначала я этому почти что не верила – в те годы она еще держала себя в узде. Эти свойства прорвались у нее на старости, когда сдерживающие центры ослабевают. В последние годы в ней таинственным образом воскресла молодая и необузданная Анюта.

Кстати говоря, удивила ее и я. Ей казалось, что я шумная, озорная и наглая девчонка, а живя вместе со мной под одной крышей, она не переставала удивляться, что я в общем довольно спокойная. Мы обе без мужчин менялись в диаметрально противоположных направлениях.

Сочинение ненаписанной книги началось в Ташкенте и продолжалось много лет. А.А. называла это «моя книга» или «исследование о природе клеветы», а я уверяла ее, что «книгу» можно защитить как диссертацию по социальной психологии. Ведь эти частные, но свойственные человеческому уму искажения и сдвиги распространялись в обществе, образуя то, что называется общественным мнением. Крайние типы этих искажений давали чувствительную легенду и подлую клевету, которые часто оставались закрепленными за человеком и после его смерти – в истории. А.А. ненавидела легенды, украшения и смягчения, но для нас особенно опасной считала клевету, какой бы фантастической она ни была. «К нам всё липнет», – говорила она. Действительно, к ней и к О.М., а в последние годы и ко мне до сих пор «липнет» всё, что угодно. Недавно только отсохла приторная легенда о романе Ахматовой с Блоком55. Она была так широко распространена, что я спросила в дни нашего первого знакомства с О.М. об этом. Он рассмеялся и сказал, что А.А. никогда не ошибается: только «офицерня». Это слово означало у него особый физиологический тип56. [9] Мое определение романов А.А. точнее: профессора и комиссары. Комиссарами искусств в начале революции были и Пунин, и Лурье.

Вот еще примеры «прилипания» к А.А.: к ней явился очень приличный шведский журналист и задал волнующий его вопрос: правда ли, как многие рассказывают, что в юности она танцевала на столах в литературных кабачках. Или очевидица-мемуаристка, которая подробно описала бродячую цирковую труппу под управлением Гумилева с главной акробаткой Ахматовой, подвизавшуюся среди крестьян в имении Гумилевых57. А дальше множество романов, которых никогда не было…

Что же касается до О.М., то про него в некоторых кругах еще циркулируют анекдоты, пущенные Волошиным, которому почему-то нравилось изображать О.М. чем-то вроде современного Вийона. Эти анекдоты очень повредили в свое время О.М., они позволили нашим начальникам несерьезно относиться к этому непонятному человеку. [10]

В десятых годах порча репутаций считалась милой игрой, любимой волошинской «мистификацией», но она попала в «личные дела» более поздних и грозных времен. Легкомысленная фраза Эйхенбаума о монашенке и блуднице была роскошно использована в ждановском постановлении58. Помои бриковского салона определили судьбы О.М. и А.А. А вот совершенная мелочь: кто-то назвал О.М. маленьким и щуплым, а теперь всем кажется, что они видели маленького, щуплого человечка – Мандельштама. Чужое мнение заразительно. Это острая инфекция. Да что говорить об отдельных сдвигах, изменяющих облик одного человека. Все исторические события доходят до нас в тех своеобразных искажениях, с какими они отразились в сознании современников. Факты шлифуются согласно руководящим понятиям (приличиям), которыми живет общество, они подгоняются под общие концепции, которые всегда оглушают людей. История, как заметил Розанов, всегда плавает в гипнозе и самогипнозе59. Аналитические умы, разрушающие власть общих концепций, нужны, как воздух, как океанский ветер, как очистительная гроза.

А.А. с упорством первоклассного следователя прослеживала клевету до ее первоисточника. Первым она ставила вопрос: кто пустил этот слух? зачем это понадобилось? кому это полезно? какую потребность общества удовлетворяет эта клевета или легенда? А дальше она классифицировала сдвиг или искажение с точки зрения индивидуальной и социальной психики…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже