Но, сделав все эти замечания, я вновь должен возвратиться к похвалам Кончаловскому, его живописности, его волшебному разнообразию и гибкости. На нынешней стадии своего мастерства он может все. По–своему, конечно, «по–кончаловски», — он так же может все, как, скажем, Рубенс мог все по–рубенсовски. Пейзажи, то лирические, то мужественные, яркие или почти прозрачные; натюрморты, совершенно изумительные по обласканное™ каждого предмета, по специфической содержательности; вот этот прозрачный, словно из воздуха сделанный стакан или вот эти, словно гордящиеся своей яркостью и сочностью плоды, и т. п.; полные жизни портреты — особенно прелестные во всей поэзии расцветающей жизни дети.
Кончаловский сам, как ребенок, тянется во все стороны. Теперь'дн, кажется, увлекается японцами, стремится передать особенности выражения их лица, особый ритм их походки. Ленинград, Москва, деревня, Рязань, Крым прислали через Кончаловского на эту выставку целые серии своих чудес. Дуровская свинья Рауль или целое общежитие домашних животных могут рассказать вам настоящую повесть своей жизни и духовного уклада. Всего не перечислишь! Цветы у Кончаловского являются как будто бы особенно любимыми свидетелями его отношения к миру. Мир именно цветет этими цветами. Это его, мира, бесконечно милый, душистый, призывный, яркий расцвет.
Мы должны помнить, что действительно жизнерадостность есть очень важная сторона социализма, один из важнейших его элементов. Что же, в самом деле, товарищи, если бы мы не любили природы, если бы мы не–считали жизнь прекрасной и ценной — зачем бы нам было бороться? Может быть, тогда лучше было бы думать о какой–то форме коллективного самоубийства! Но в том–то и дело, что пролетариат — радостный класс, и вообще трудящийся — радостный человек, когда ему не слишком мешают жить. Мы страстно хотим радоваться, но для этого нужно очистить мир от капиталистической скверны. А это — трудная работа! Даже у нас, где капитализм получил смертельный удар в голову, он через свои остатки отравляет нашу жизнь, вынуждает нас к тяжелой борьбе. А кругом стоят его силы, оскалив на нас зубы. Поэтому вопросы борьбы и тяжелого напряженного труда иногда заслоняют от нас жизнерадостность.
Но не будем в этом отношении слишком односторонними. Нам нужна радость, нужны элементы ласки, ликования в нашей жизни и в искусстве, нам нужны ощущения здоровых сил, — это необходимо для нас и даже, может быть, особенно необходимо именно потому, что мы находимся в жестокой борьбе.
Поэтому Кончаловский не может быть нам чужим. Появление и развитие такого художника среди нас — это для нас благо[280]
Средоточием всей выставки является портрет Пушкина. В нем Кончаловский выразился очень полно. Кончаловский с такой любовью делал Пушкина потому, что описанное выше отношение к миру хотя отнюдь не объемлет Пушкина целиком, но нашло в Пушкине гениального выразителя. Кончаловский не может в этом смысле не чувствовать близости и родственности для себя этого великого поэта.
Прежде всего нельзя не воздать хвалу Кончаловскомузато, что он взялся за Пушкина с самой трудной стороны. Пушкин — это творческая натура. Пушкин — это творчество. Изобразить момент творчества необычайно трудно. Но всякий другой Пушкин, не творящий, есть случайный Пушкин. Только Пушкин творящий есть подлинный Пушкин. Голова и лицо Пушкина, созданные Кончаловский, — это вместе с тем одно из прекраснейших изображений творческого процесса, какие я когда–либо видел. Я самым решительным образом не согласен с теми, кто обвиняет лицо Пушкина у Кончаловского в малосодержательности, даже трафаретности; они плохо смотрели. Я советую им еще раз посмотреть не глазами снобов или злорадных эоилов, а искренне и вдумчиво.
Самый интенсивный момент творчества у поэта — это поиски слова. Превосходно об этих поисках точного выражения нового элемента, нового ритма, новой рифмы говорит, между прочим, Маяковский[281]
Эти поиски слова теснейшим образом связаны с открытиями в области идеи и чувства, с построением всего сюжета.