Номер квартиры был, разумеется, назван ему подполковником Воронцовым, но он не торопился подняться на третий этаж. Он стоял у подъезда, погруженный в глубокое раздумье, припоминая каждую минуту последнего прожитого здесь дня, когда шаркающие шаги внезапно отвлекли его от невеселых мыслей. Женщина с совершенно седой головой, проходя мимо, даже не подняла на него взгляд; ее походка была неуверенной и почти старческой, а из полиэтиленовой сумки, дрожащей в ее руке, просвечивали нехитрые покупки — хлеб, пакет молока, кажется, соль или сахар… И только когда она уже скрылась за скрипнувшей дверью подъезда, Андрея вдруг обожгло: это же мама!..
Это и в самом деле была Наташа. Потеря двух сыновей преждевременно состарила ее, а пристрастие к алкоголю подкосило и без того подорванное ее «химической» профессией здоровье. Жизнь ее в последние годы держалась исключительно силой воли и на плечах Максима, сумевшего (как ни странным это могло показаться для некогда легкомысленного гуляки-геолога) не только вынести свое собственное горе, но и по возможности снять его тяжесть с души жены. Он стал для Наташи и нянькой, и психотерапевтом, и личным кассиром… Вездесущие соседки уже привычно покачивали при виде этой женщины головами, судача о том, что Сорокиной, мол, повезло не по чину: сама-то пьющая, а мужик — чистое золото. О том, как «повезло» этой семье с сыновьями, соседки уже не вспоминали: история эта давно перестала быть будоражащей новостью, и говорить о ней было неинтересно.
Знать всего этого Андрей не мог. Но он смог всей силой своего внутреннего прозрения, всей мощью своего дара, всей участливой нежностью прежней любви к родителям ощутить и объять состояние матери, смог понять всю бездну ее недавнего падения и ее горя. И, не успев принять никакого разумного или взвешенного решения, не успев подумать над тем, что делает, он мысленно рванулся за Наташей по пролетам старой лестницы, ведущей к их этажу, и вошел следом за ней в квартиру, невидимый для всех.
Этот день был у Максима выходным, и он ждал жену дома с плохой, самой плохой вестью. Эту весть она сумела прочитать в глазах мужа еще до того, как он вымолвил ей нежное: «Здравствуй, Наташа!»
— Ты был там? — спросила она, автоматически вцепившись в свой пакет с продуктами, который он попытался было забрать у нее из рук.
— Был, — и Максим отвел глаза.
— И?…
— Его действительно давно уже должны были отпустить. Школа, колония, тюрьма — все, что угодно, но его срок закончился. Андрей давно должен был вернуться домой.
— Почему же он не возвращается? — едва прошептала жена, ничего не видя сквозь пелену слез, заполнивших глаза. Она сама понимала, что вопрос ее глуп и наивен, но, пока она произносила его вслух, пока в комнате висела пауза, заполненная только их с Максимом взаимным молчанием, можно было надеяться, что самого страшного, самого горького она не услышит.
— Никто не знает, где он, Наташа. Мне сказали, что следов этого заключенного нигде отыскать не удалось. И еще мне сказали…
— Что?
— Что он вряд ли вернется к нам. Слишком запутана вся эта старая история, слишком много смешалось в ней преступлений и смертей…
Еще мгновение — и их сын, незримо присутствовавший при этом разговоре, не смог бы выдержать: уж он нашел бы способ привлечь к себе их внимание, уж он вынудил бы свое застывшее у подъезда, неповоротливое тело очнуться и преодолеть несколько лестничных маршей до неплотно притворенной квартирной двери… Но в это самое мгновение его мать успела поднять глаза, слезы в которых превратились в тяжелые камни, и вымолвила с горьким упреком мужу:
— Хорошо, это я поняла. А Павлик? Почему ты ничего не говоришь о Павлике? Ты что, не узнавал о нем?…
Если бы земля разверзлась у Андрея под ногами, он и то не сумел бы ощутить такого внезапного и болезненного удара. Неужели это конец?! Как же могла мама так быстро смириться с его смертью или исчезновением, с тем, что никогда больше не увидит старшего сына, ничего не узнает о его судьбе?
I/I неужели… неужели только Павлика отныне будут ждать эти стены?…
Он не понял — да, впрочем, как все его ровесники, страдающие синдромом юношеского максимализма, и не мог еще понять, — что перемена разговора часто служит у людей, много переживших в жизни, для того, чтобы выстоять перед лицом опасности, удержаться от беспамятства, хоть на минуту приглушить жестокую душевную боль. Он не знал, что его мать и тысячи других женщин до нее в первые мгновения после получения страшного известия отказываются обсуждать его даже с самыми близкими людьми, неосознанно веря в то, что если какие вещи не произносятся вслух, то они и не существуют. И конечно, он, ослепленный обидой и горечью, не мог догадаться в ту минуту, что вовсе не равнодушием к судьбе старшего сына был продиктован вопрос матери о младшем: Наташе просто нужно было прийти в себя от рассказанного мужем, и она инстинктивно защитилась от новой информации внешним пренебрежением к ней…