Крестным знаменем осенил он садившегося в машину Никитина и, когда она удалилась, еще долго стоял у окна ошеломленный увиденным. Вспоминалась последняя исповедь Никитина на прошлой неделе. Был он тогда чем-то встревожен. На его лице было смятение и весь он выглядел чрезмерно утомленным, будто сломленным какой-то жестокой силой, которой еще сопротивлялся, отчаянно боролся за себя, за свой дух. С недоумением смотрел на него Виталий, не узнавая в нем всегда оптимистически настроенного бывшего офицера, испившего в эмиграции такую горькую чашу лиха, которой бы вполне хватило на десятерых, но не склонившего головы перед судьбой. Что же с ним произошло? Оказавшись у аналоя, Никитин взмолился: «Помоги, святой отец, душе моей. Последнее время живу в какой-то тревоге, в предчувствии чего-то недоброго, страшного. И нет сил бороться с этим чувством. Что-то должно произойти со мною. Что именно — не знаю, но что-то свершится». — В его приглушенном голосе слышалось отчаяние. Чем мог помочь ему Виталий? Какое должен был найти утешение? Не было у владыки иных слов, кроме уже давно выработанных церковью на такие случаи слов сочувствия, умиротворения, призыва к покорности судьбе. «Мужайся, Серафим. Мужайся, — ответил тогда он с чувством искреннего и глубокого понимания Никитина. — Господу Богу известны наши страдания, и он посылает нам силы мужественно перенести их. Найди в себе силы и ты, сын мой. Ты крепкий духом, я это знаю и верю в тебя. Сейчас трудное время для всех нас, русских, на чужбине, но мы должны быть сильными. Мужайся, штабс-капитан, мужайся». Он понимал, что ссылка на Бога — слабый аргумент для утешения, но, кажется, это в какой-то мере подействовало на Никитина. Он поблагодарил и, осторожно постукивая палкой по полу, ища дорогу, вышел из церкви уверенным шагом сильного человека. И вот свершилось то, что, видимо, уготовила ему судьба.
Казалось, миновала вечность прежде, чем Виталий освободился от воспоминаний о Никитине, и сам, духовно окрепший от этих воспоминаний, отправился на амвон. Под хор певчих вышел он из царских врат к столпившемуся в церкви народу. Лик его был суров, в темных глазах застыла тревога и печаль, горькие складочки залегли у губ, выражая душевную боль и внутреннюю собранность. Скорбным взглядом он окинул людей, стоявших так тесно, что яблоку упасть негде, увидел, как тревожно, с болезненной жадностью, смотрят на него одни и радостно, с мстительным выражением на просветленных, торжествующих лицах, другие, понял, чего ожидают и те и другие. Традиционную воскресную обеденную литургию отец Виталий служил торопливо, зная, что она была не главным событием дня и не ради нее пришли люди в церковь. Когда же литургия была окончена и хор певчих пропел хвалу Господу-Богу, люди затихли. Сотни сверкающих волнением глаз устремились на него в церковной, напряженной тишине.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, — раздался под сводами церкви густой баритон отца Виталия после небольшой томительной паузы, — Братья и сестры, дети мои! По воле Всевышнего я обязан сообщить вам печальную для сердца русского весть.
Губы его жалко вздрогнули, на какое-то мгновение он умолк, чтобы справиться с волнением, еще раз мысленно проверить заранее заготовленные слова. Как никогда ранее осознал он себя сейчас ответственным перед этими людьми. Хорошо представляя, что от его сообщения, а, главное, от его выводов в их судьбах могут произойти самые неожиданные изменения.
— Братья и сестры, — продолжил он с печалью в голосе. — Сегодня на многострадальную и священную нашу Родину напали немецкие войска… России объявлена война. — Голос его неожиданно осекся, и он умолк, глотая подкативший к горлу ком.
Словно огнем плеснул он с амвона на сердца людей, и они застыли в немом оцепенении. Слух о войне, который они переживали с утра, в его устах обрел официальное сообщение и этой официальностью полоснул по их сознанию смертельной жутью. Через открытые окна и двери в церковь ворвался ветер и затрепетали огоньки свечей, лампад, бросая по стенам, на лики святых рваные, темные тени людей, нагнетая удручающий драматизм. Но вот, словно приходя в себя, освобождаясь от шокового состояния, негромко запричитали женщины, стали откашливаться мужчины и вдруг, перекрывая сдавленный ропот, на всю церковь раздался захлебнувшийся в слезах женский голос: «Родители мои в Киеве живут. Говорят, Киев сегодня немцы бомбили. Как вы думаете, могли они убить моих папу и маму? Могли? А?»
Немым криком кричало от боли сердце Виталия и он, забыв заранее подготовленные слова, в которые, осторожности ради, облачил свои мысли и за которые хотел спрятаться от возможной ответственности перед гестапо, обратился к верующим с пламенной речью.