Есть в этой ночи какое-то зыбкое воспоминание. Оно тревожит воздушным прикосновением, как невидимая вуаль. Набегает волна образов. Как только я пытаюсь их рассмотреть, вуаль исчезает, я забываю увиденное. Мимолетные сны. Это напоминает быструю реку. Возможно, она и не была быстрой, когда мы неслись на поезде, шляпка спорхнула, послышался чей-то смех, мне захотелось зло посмотреть на того, кто смеялся над мамой, но тут и мама засмеялась, и папа, и все…
Он включил негромко радио. «Орфей» Монтеверди. Хорошо.
С ранних лет я относился к костюму с щепетильностью, был бережлив, ценил красивые вещи, любил постоять перед зеркалом.
Он останавливается перед зеркалом, рядом с которым – в один рост с хозяином – навытяжку стоят контуазы, старинные, «беременные», часы из Безансона. Они перестали звонить в 1958 году. Зеркало дышит изменчивыми бликами свечей; согласный ход часового механизма сообщает процедуре созерцания драматическую напряженность. За пятьдесят с лишним лет отражение помутнело, покрылось царапинами, как потрескавшийся фламандский портрет, и облупилось по краям, но ход – всё тот же, всё та же поступь.
Глаза смотрят с мольбой, странно. Я мог бы сыграть нищего, а если учесть, что за скорбной маской часто скрывается подлость, теперь, пожалуй, хороший бы из меня вышел Трусоцкий или Полоний. Но откуда во мне скорбь? Я всегда ощущал себя счастливым человеком, и я это тщательно скрывал.
Он долго смотрит, пока не начинает видеть свое лицо таким, каким оно было в тридцатые годы: большие голубые глаза, русые волосы, мягкие, редкие, с пепельным отливом и серебряными струнами седины, легкая бледность, маленькие тонкие, слегка детские губы. Бледность и глаза никогда не менялись, даже во время болезни, которая напала на него в последние годы. В чертах его всегда жило медленно твердеющее страдание; каждый, кто встречал его, полагал, что Альфред Моргенштерн перенес трагедию, утратил близких, мало кто знал, что с этим выражением страдания, с этой трагедией в лице он родился. Ему всегда шло серое, белые бабочки, платки с голубым отливом, запонки с лазуритом или галстук с зажимом из золота с крохотными изумрудами. Альфред не любил роскошь, никогда не был слишком богат, жил скромно, но ценил эти украшения, они напоминали ему о родителях; воскрешая близких в памяти, он старался не представлять их лиц, ему было достаточно ощутить их присутствие, мимолетное тепло, дающее понять: ты не один, уверенность присутствия струилась из-за левого плеча и наполняла тяжестью грудь, – длительные свидания с прошлым не выносил, заболевал.
Вчера было нехорошо с сердцем. Опять оно ворочалось, недовольное, будто в груди ему тесно. Что был за день, из которого эта ночь вышла? (Если это ночь, позволь мне быть одной из ее мерцающих звезд!) К каким событиям она прирастает? Из какого черенка растет твоя боль?
По ночам являются призраки. Комнаты превращаются в склепы. Сквозняк наполняет занавески силуэтами давно ушедших.
Влажный лунный след. На моей груди. Сырая дорога пота, как подтаявший снег. Родная бессонница. Знакомые перебои. Лед, снег, лед. Раздробленный, как битое стекло, свет падает на мою грудь осколками и царапает душу ветвями, капает, холодный, лунный, на самое дно, где растекается струйками, жилками, одинокими, как я.
Мы жили на Остоженке в большом доходном доме № 7, на третьем этаже, без балкона (я все детство мечтал о балконе, у соседей был, а у нас его почему-то не было). Другая жизнь, запахи, звуки, ритм, даже пыль другая… Теперь Россия мне кажется фантасмагорией, сотканной из той же эфемерной ткани, что и всякий заурядный бред. Я износил мою память, она ни на что не годится. Там было огромное зеркало, втроем помещались, и даже бонна (теперь безымянная) отчасти попадала; вскоре ее заменила гувернантка Франсина.
Когда мне исполнилось шесть, исключительно для меня отец приобрел большой дорожный чемодан-шкаф из коричневой кожи, перепоясанный золочеными коваными полосами, тяжелый, лет до тринадцати мне запрещалось его передвигать; на его дверце были две крупные стальные защелки, какие бывают на каретах; чудо-чемодан закрывался на висячий замок, ключ к нему тоже был позолоченным.