Читаем Обитатели потешного кладбища полностью

До конца двадцатых годов я не вполне сознавал, что живу в Париже потому, что так хотел папа, такова была его воля. Париж очаровал его, он был влюблен в этот город; он одинаково любил неоготику и Art Nouvaeu, обожал Эктора Гимара и Жюля Лавиротта. Отец нарочно выбрал небольшой домик в шестнадцатом округе, чтобы поселиться неподалеку от Триумфальной арки и Елисейских Полей. Он хотел, чтобы я жил в его мечте! И я в ней себя чувствовал прекрасно. Я был счастлив. Я полюбил мой второй дом всем сердцем. Мысль съехать отсюда, хотя бы в другой аррондисман, ни разу не посетила меня. Я ничего не менял в комнате отца (самая большая перестановка случилась в 1961 году, когда я продал приобретенный им клавикорд и вместо него поставили этот клавесин). Некоторые мои знакомые удивляются, но те, кто меня знает давно, свыклись. Это меня характеризует, так они говорят, и вряд ли ошибаются.

В каком-то смысле, я живу в музее, однако замечаю это только поздно ночью. Появляется такой специфический запах, и все предметы, подернутые сумраком, приобретают значимость, точно они под стеклом. Это немного пугает. Я всегда терпеть не мог музеи: насильно обращенные в экспонаты вещи дают ложное представление о мире, истории, человеке; вырванная из своей среды безделушка частично теряет свои свойства, перестает казаться обычной, превращается в терафим (у меня их целая коллекция, я знаю, о чем говорю); наполнившись исключительностью, музейный экспонат лжесвидетельствует не только о своем прежнем владельце, но о человеке в целом. Музей напоминает сумасшедший дом. Если спрятать среди идиотов психически здорового человека, то никто не отличит его от больных. Так и вещи. Я могу поместить в музей что угодно. Мои носки. Мои галстуки. Огрызок карандаша, которым пишу. Запросто. Они все равновелико достойны внимания потомков. На мой дом можно повесить табличку Un Musée, и все, без объяснений: un musée. Ничего никуда носить не придется. Весь Париж – музей. Весь мир. Потому что… нет, об этом я писал в другом месте, надо поискать.

Теперь мои недели похожи на старую расческу с выпавшими зубцами: то забылось, это стерлось.

В нашем доме всегда был граммофон. Первого учителя музыки я не помню. Когда я пошел в школу, в моей миниатюрной взрослой жизни появились настоящие записи. Иногда я воображал себя нотариусом, как отец, заполнял бланки, ставил на них печать и подпись, завел карточки, на которых записывал имена своих друзей, вписывал дату рождения, цвет глаз и волос, собирал открытки, марки и монеты. Особое место в шкафу занимал набор детектива: увеличительное стекло на эбонитовой ручке, перчатки, кисточки, игрушечный пистолет, связка ключей, фонарик, – к нему отец добавил книгу «Приключения Шерлока Холмса», трубку, настоящий английский карманный нож с двумя лезвиями и штопором (на ноже была гравировка: James Fenton & Co, Sheffield). Отгородившись от всех, я возился с игрушками, перекладывал их из одного ящичка в другой, что-нибудь рисовал или изучал через увеличительное стекло. Передвижной шкаф был моим кабинетом. С ним я объехал весь свет! Карта и глобус были моими первыми друзьями. Путешествовал я просто – достаточно было вращать глобус. Я хотел, чтобы моя комната была точной копией папиного кабинета: бюро, массивный стол с множеством ящичков, вдоль стен тянулись полки с книгами, в углу стоял шкаф с большими стеклянными дверцами.

Меня преследует редкого рода кошмар: бесконечное здание, из которого мне не вырваться и никак не проснуться; квартира на Остоженке, московская гимназия, дом на rue de la Pompe, лицей, Сорбонна со своими коридорами и лестницами – все, перемешавшись, превращается в чудовищный лабиринт. Очень редко случается и наяву. Как эпилептик предчувствует припадок, так и я научился предугадывать, когда вдруг комната начнет растягиваться, стены расти, и я знаю, что за дверью может быть все, что угодно. Если я трезв и бодр, то могу перенестись в комнату отца – она есть, я вижу каждую книгу на полке! Кто бы в ней теперь ни жил, там все как прежде. Я вижу его: он сидит и что-то читает.

Альфред встает. Выбивает погасшую трубку. Ох уж эти марокканские трубки… Наливает из графина вино. Рука трясется. Черт. Пьет жадными глотками.

Я обожал комнату отца. Забирался в кресло-качалку, раскачивался, напевая себе под нос, наблюдал, как он работает: перекладывает бумаги, заглядывает в толстые книги. Кресло похрустывало, бумаги шуршали, отцово перо скрипело, иногда он что-нибудь подчеркивал, и тогда перо смешно взвизгивало, меня это веселило, я просил: «Папа, сделай еще! Еще-еще!»

– Еще-еще, – говорит Альфред в темноту. – Еще! Еще!

Я хотел, чтобы у меня было все так же, как у него. Я собирал в шкафу на полочках бумаги, отец отдал мне старые перья, и я ими скрипел, старался.

«Наш Альфред превратился в маленького клерка», – говорила мама гостям, приотворяя дверь в комнату, они заглядывали за ширму, я замирал – от удовольствия (мне нравилось, когда на меня смотрели, но виду не подавал).

Перейти на страницу:

Все книги серии Большая проза

Царство Агамемнона
Царство Агамемнона

Владимир Шаров – писатель и историк, автор культовых романов «Репетиции», «До и во время», «Старая девочка», «Будьте как дети», «Возвращение в Египет». Лауреат премий «Русский Букер» и «Большая книга».Действие романа «Царство Агамемнона» происходит не в античности – повествование охватывает XX век и доходит до наших дней, – но во многом оно слепок классической трагедии, а главные персонажи чувствуют себя героями древнегреческого мифа. Герой-рассказчик Глеб занимается подготовкой к изданию сочинений Николая Жестовского – философ и монах, он провел много лет в лагерях и описал свою жизнь в рукописи, сгинувшей на Лубянке. Глеб получает доступ к архивам НКВД-КГБ и одновременно возможность многочасовых бесед с его дочерью. Судьба Жестовского и история его семьи становится основой повествования…Содержит нецензурную брань!

Владимир Александрович Шаров

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее

Похожие книги

Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах
Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах

Кто такие «афганцы»? Пушечное мясо, офицеры и солдаты, брошенные из застоявшегося полусонного мира в мясорубку войны. Они выполняют некий загадочный «интернациональный долг», они идут под пули, пытаются выжить, проклинают свою работу, но снова и снова неудержимо рвутся в бой. Они безоглядно идут туда, где рыжими волнами застыла раскаленная пыль, где змеиным клубком сплетаются следы танковых траков, где в клочья рвется и горит металл, где окровавленными бинтами, словно цветущими маками, можно устлать поле и все человеческие достоинства и пороки разложены, как по полочкам… В этой книге нет вымысла, здесь ярко и жестоко запечатлена вся правда об Афганской войне — этой горькой странице нашей истории. Каждая строка повествования выстрадана, все действующие лица реальны. Кому-то из них суждено было погибнуть, а кому-то вернуться…

Андрей Михайлович Дышев

Детективы / Проза / Проза о войне / Боевики / Военная проза