Как только мы поняли, что он не вернется, мы перестали быть прежней семьей, но это не значит, что мы стали особенными, хотя так мне казалось первые дни. «Случилось нечто особенное, и мы стали особенными», – говорил я себе. Но это было не так. Мы остались все той же обычной семьей, – мать и сын все еще семья, – одной из тех пронзенных горем многочисленных семей, чьи отцы погибли, пропали, в нашем веке в каждом доме кто-нибудь да погиб, каждое родовое древо ощутило на себе грубую работу пилы или удар топора, все они вели обыкновенное существование, как всякое дерево, потеряв ветвь, старается жить и шевелить оставшимися ветвями как ни в чем не бывало. В общем, за всю мою жизнь я встретил много незаурядных личностей, и все они вышли из вполне заурядных семей. Однако все это с ним случилось потому, что мой отец забыл те важные слова, которые однажды произнес доктор, который спас мне жизнь в детстве, тот пожилой русский доктор, чей образ навсегда мне врезался в память, и кому я втайне подражал, кем хотел стать, я даже прочищал горло, как он, и – я никогда не забуду тех слов, которые навсегда стали характеристикой России.
Мне было семь лет, мы с отцом пошли в гости на кукольное представление с настоящим французским кукольником, которому устроить спектакль помогали родители детей (даже если я их знал, то теперь не вспомню, кто были эти люди). Спектакль на меня произвел сильное впечатление. Когда мы возвращались домой, в небе стояло какое-то сияние, – видимо, мороз был крепкий, но я этого не замечал: я был взбудоражен и восторженно пересказывал папе свои впечатления. Вдруг из какого-то, кажется, питейного заведения, нам под ноги на тротуар баба выплеснула воду, папа негромко выругался: «Тьфу тебя!» Спохватившись, баба ойкнула и попросила прощения, мы прошли дальше, папа с досадой сказал: «Вот видишь, Альфред, как некрасиво она сделала! прямо под ноги нам воду плеснула!» – «Да, – сказал я запальчиво, – некрасиво! А может, она нас не заметила?» – «Да, – сказал папа, поведя бровью, – может быть… – Чуть подумав, он добавил: – И все же». – «Да, – подхватил я важно, – и все же некрасиво получилось». В чайной мне стало дурно, руки и ноги ослабли, а голова стала тяжелой, как ядро, и когда мы собрались домой, я не смог встать, отец меня поднял на ноги, а я сел: «Да ты совсем обмяк, братец! – воскликнул он. – Что с тобой?» Он попросил, чтобы нашли извозчика, сам отнес меня в разросшуюся до фантастических размеров двуколку. Всю дорогу он не выпускал меня из рук и несколько раз вспоминал, как нам баба плеснула воду под ноги. Дома я не узнавал родителей, вокруг меня творилось черт знает что: летали в воздухе черные птицы, делая петли вокруг люстры, словно выполняя какое-то скорбное задание, с каждым кругом мне делалось тоскливей, я понимал, что не могу противостоять их вытягивающей душу силе; на стенах распускались огромные цветы, бутоны шевелились, быстро вяли, лепестки, скукожившись, падали, рассыпаясь в пыль, появлялись новые, без конца… Все это нарисовала акварелью медленная мудрая кисточка, и когда ее обмакнули в стакан, мой рассудок наполнился новыми красками, сгустками смыслов, новыми изгибами и дополнительным пространством. Я услышал, как напуганный отец вновь и вновь рассказывает доктору о воде, что нам плеснули под ноги, слышу, как доктор говорит: «В России станешь суеверным». – «Ах, как же это верно!» – восклицает мой отец, и я потихоньку прихожу в себя. Птицы, цветы и акварель испарились, на меня смотрит мама, боится и чуть-чуть сердится.
Пока пишу, пока держу карандаш, ощущая сопротивление бумаги, они – и другие, кого давно уж нет – живы: мать собирается в театр, слышу шелест ее платья за дверью, чую аромат духов, она что-то напевает, отец – сидит в какой-нибудь мифической канцелярии, ведя учет душ или казенного бездушия, а потом, под охраной, держась гордо и прямо, идет в свою вечную избушку, в ней горят неугасимые свечи, в незашторенное окно светят звезды, и мой бокал не пустеет, Вольтер, Дидро и Руссо улыбаются, рассвет не наступит, нет, не наступит, будет Вечная Темная Ночь (сосуд Бога), шуршит шелковый мотылек, трепыхается, запутавшись в занавесе, на подмостках ни души, некому напомнить, что пришла пора сделать последний и самый мучительный.