– Не знаю, сколько там пролежал, Тёма, – зачастил, словно торопясь расстаться с воспоминанием, Афанасьев, – но, когда они начали разрывать, я уже был не в себе, ничего не понимал, задохнулся. Открыли – а там солнце. Тут я, Тёмка, и сошёл с ума.
Афанасьев посмотрел на Артёма прямым взглядом – наверное, тем самым, каким смотрят люди, признаваясь в измене, в убийстве, в самом страшном грехе.
– Ткачук, – рассказал Афанасьев, – присел возле гроба… как возле лодочки, которая меня опять сейчас повезёт кататься, и спрашивает: рассказывай, шакал, кто тебя подговорил на твой контрреволюционный поступок. А я з… знаю, что никто не подговорил. И хоть в тумане нахожусь, а уже понимаю, что если с… скажу, что никто не подговаривал, они не поверят. Нужно, понимаю, что-то такое сказать, что покажется им важным. Я набрал воздуха и шиплю – хотя пытался прокричать: знаю с… слово и дело государево, ведите меня в ИС… в ИСО… В ИСО они меня не повели, а заставили прямо у гроба, а верней сказать – в гробу признаваться во всём. Ну я и признался, что хотел вместе с Бурцевым бежать, и всех подельников назвал.
“Меня-то хоть не приплёл?” – ошарашенно мелькнуло в Артёмовой голове.
– Многих назвать не с… смог, – продолжал Афанасьев. – Бурцев разбил всех по четвёркам, и толком никто никого не знал. Думаю, в организации было человек сто, а то и больше… Но мою четвёрку всю перестреляли в первую же ночь, я про неё и рассказал… Взял Ткачук меня за ухо и повёл в ИСО. Там ещё раз то же с… самое рассказал.
– Били? – спросил Артём.
– Меня? Нет, не били, – ответил Афанасьев. – О!.. – вспомнил он, – про другое хотел лично тебе сообщить. Меня когда с допроса отвели вниз в карцер – через полчаса з… звякнули ключи, и заходит ко мне… кто, угадай? Галина. Принесла пирога и бутылку водки. Налила мне кружку, я выпил, пирог надкусил. Налила ещё кружку – я и эту выпил. Она развернулась и ушла. Ни с… слова не сказала.
Афанасьев со значением посмотрел на Артёма.
– Знаешь такую историю, – толкнув в бок Артёма, засмеялся неясно откуда взявшимся смехом Афанасьев, – тут, на С… соловках, когда пятьсот лет назад монахи Савватий и Герман собрались жить, была ещё одна пара – мужик и баба молодые, наподобие Адама и Евы… Приплыли с материка и ловили здесь рыбу, никому не мешали. Но Ева, сам понимаешь, монахам показалась помехой. И, чтоб не с… сорвать возведение Соловецкого монастыря, с небес с…спустились два ангела и эту бабу выпороли. Представляешь, Тём? Баба намёк поняла и с острова немедленно умотала. И мужа за собой увела. А пороли эту бабу – как раз на той горе, где мы сейчас находимся. Потому её Секирной и называют – тут бабу с… секли… Осознал намёк, Тёмка?
– Нет, не осознал, – быстро и недовольно ответил Артём.
– Ты имей в виду, – готовно пояснил Афанасьев, – что на… Соловках шутки с бабами плохи.
– Судя по тебе, на Соловках вообще шутить не стоит, – без улыбки сказал Артём.
– Ха! – сказал Афанасьев и махнул рукой над башкой: но чёртова муха опять пропала.
Артём словно увидел их обоих со стороны, и это показалось ему до слёз забавным: они сидели на верхних нарах, спустив ноги вниз и порой даже чуть покачивая ими в такт разговору – ни дать ни взять пацаны на бережку. Осталось, позыривая в сторону, достать сворованную у отца папироску и прикурить, затягиваясь по очереди, а дым по неумению не глотая.
Но если это и был бережок, то какой-то другой речки. Афанасьев, словно и не он только что рассказывал, как его закопали живого в гробу, настроен был живо и разговорчиво.
– Знаешь, Тёмка, ты не сердись за свою Галю, – сказал он примирительно, – я ведь просто завидую тебе, понял?
Артём даже не стал отвечать: врёт наверняка, только бы язык не застаивался, а говорить может что угодно.
– Никогда никому не завидовал, даже Серёге, когда на его концерт после Америки пришло с… столько народу, что разгоняли конной милицией… а тебе позавидовал, – не унимался он; и что-то в его голосе появилось необычное – словно один Афанасьев говорил, а второй тихо подвывал ту же мелодию. – Это же моя история должна быть: на Соловках! Да с подругой начальника лагеря! Тёмка!.. А она даже и не взглянула на меня ни разу. Неужели я хуже тебя? Я бы её… в карты научил играть…
– Думаю, она умеет, – сказал Артём, отчего-то подобревший. Он и разговор поддержал затем, чтоб Афанасьев не умолк.
– Умеет, – кивнул Афанасьев. – Она, думаю, много что умеет, о чём я и не вспоминаю здесь… Но на воле-то, Артём? На воле она тебе зачем? Ты что, хочешь с трибуналом жить?
“Бля, – подумал Артём, – лучше б я всё-таки не поддерживал этого разговора…”
Впору рассердиться, но было ясно, что Афанасьев валяет дурака и говорит всё это затем, чтоб не помнить про свой гроб, и ещё оттого, что он действительно, кажется, завидует и не до конца понимает, отчего не ему такой фарт.