Эйхманис на охоте, это соловецкая фотография, — улыбающийся, почему-то с усиками, очень красивый, в свитере, без шапки, высокие сапоги, ружьё…
А это на Вайгаче: внушительная архитектура мощного лица — половина в тени, половина на свету: припорошённая бровь, ноздря хищника, надменная нижняя губа, глаз с большим яичным белком — всё это старательно, на ледяном ветру, лепила судьба, она постаралась, у неё получилось; Эйхманис похож на инквизитора, но не в чёрном колпаке, а в белой меховой дохе.
Эйхманис в форме, поздняя фотография, выглядит старше своих лет, взгляд прямой, губы прямые, прямая линия лба.
Эйхманис в группе военных — причём похоже, что военные здесь даже те, кто в штатском. Вот это, наверное, Глеб Бокий. Странно, но на подобных советских фотографиях всегда ясно, кто старше по званию, — хотя и погон ещё нет, и ромбы неразличимы. Поза, выражение глаз, место в центре или с краю — это признаки работают.
— Это он с мамой, — «он» звучало отстранённо.
Что ж, в этом смысле вкус у него был отменный. Глаза, ресницы, грудь. Таким женщинам идут военные и приёмы.
Даже не снимке кажется, что щека у неё холодная, почти ледяная, и если приблизится в упор — можно увидеть мельчайшие, почти незримые волоски на скуле. Взять за шею ладонью, чуть жёстче, чем требуется (большой и указательный палец упираются в основание черепа), не отпустить.
Почему-то я поискал глазами, не остался ли в доме патефон.
— Они здесь жили? — спросил я.
— Мама жила здесь, — ответила Эльвира Фёдоровна.
— Правда, что она была дочерью заключённого и Фёдор Иванович пообещал её отцу немедленную амнистию, если она выйдет за него замуж?
— Думаю, это апокриф.
— Но она была дочерью заключённого? — не отставал я.
Эльвира Фёдоровна передала мне альбом, который до сих пор держала на своих коленях, и спокойно ответила:
— Да, мой дед сидел на Соловках. Он прожил девяносто шесть лет и никогда об этом не рассказывал. Только что умер… — и Эльвира Фёдоровна посмотрела куда-то в сторону кухни, как будто я опоздал минут на сорок к соловецкому деду — тот пил чай, а потом за ним прибыла белокрылая команда и увлекла за собою.
На кухне зашумел чайник.
Эльвира Фёдоровна — я быстро пролистал альбом, пока она отсутствовала — была хороша в молодости.
Через несколько минут она вернулась с подносом: две чашки, серебряная сахарница, шоколад.
— Вы о маме тоже будете писать? — поинтересовалась Эльвира Фёдоровна, размещая поднос на низком столике возле дивана.
— О маме? Нет.
— Хорошо, — показалось, что она искренне рада этому обстоятельству.
У меня было множество вопросов о Фёдоре Эйхманисе, и я, пробуя губами кипяток (крепко заварила чёрный, не спрашивая моих предпочтений), задал несколько из них: знает ли она, помнит ли она, не встречала ли она.
Эльвира Фёдоровна семь раз ответила нет. Вовсе не желая меня обидеть: просто — нет.
— У меня есть ещё немного архивных съёмок. Несколько лет назад мне сделали эту запись мои знакомые, думали, что мне будет любопытно.
— А вам не любопытно? — удивился я.
— Я посмотрела, — ответила она, помедлив. — Непонятно, какие чувства я должна испытывать, глядя на это.
Две перекрещенные белые линии на чёрном экране, и сразу куда-то пошёл строй бодрых, едва не вприпрыжку передвигающихся лагерников.
Каменные внутренности Соловецкого монастыря, наскоро выструганные лица красноармейцев, у всех, как на подбор, сумасшедшие глаза, все смотрят в камеру.
Ногтев — мощные челюсти, говорит, как жуёт старое, жилистое мясо. Несколько раз пытается улыбнуться, но улыбка ему не даётся.
О, Фёдор Эйхманис. Выправка, тонок. Очень спокойный, камеру не видит — хотя там такой стрёкот стоит, наверное.
— А это, думаю… это Галя, — сказал я вслух. — Галя, вот ты. Я тебя узнал.
Немного разочарован: она угловатая, полная, не такая симпатичная, как я думал.
Хотя это съёмка, это съёмка. В жизни всё было иначе.
Эльвира Фёдоровна быстро посмотрела на меня.
— Вы знаете, кто это? Галина Кучеренко? Знаете? — поспешил я расспрашивать её, даже задел коленом поднос, мой чай чуть выплеснулся. В своей чашке она отпила две трети.
Не отвечая, Эльвира Фёдоровна смотрела на экран, и я тоже перевёл взгляд: опять Ногтев, ещё раз Эйхманис… потом его уже не показывали, только рельсы, только шпалы и «Глеб Бокий», пароход.
— Вы хотите ещё раз убить отца? — спросила меня хозяйка. — Напрасный труд, он и так не воскреснет.
— Нет. Не убить, — сказал я, не отводя глаз от экрана: может быть, пробежит Артём Горяинов, Бурцев проедет на коне затребовать пробу обеда, Шлабуковский пройдёт, размахивая тростью.
— Неужели оправдать? У вас есть для этого… слова? — Эльвира Фёдорона перевела взгляд на меня, и, естественно, я обернулся к ней: боже мой, она готова была рассмеяться. Если и не делала этого, то всего лишь по причине своего отменного вкуса: женщинам в её возрасте смех не к лицу, тем более в присутствии молодого мужчины.
— Я очень мало люблю советскую власть, — медленно подбирая слова, ответил я. — Просто её особенно не любит тот тип людей, что мне, как правило, отвратителен.
Она кивнула: поняла.
— Это меня с ней примиряет, — досказал я.