Ной так поразился, что перестал кашлять. Доброжелательно-пытливый ленинский прищур сменился жестоким разочарованием.
— Вижу, ученого из вас не получится, — констатировал он.
Я понял, что отныне ему неприятен. И еще ощутил, насколько скверно придется его оппонентам.
Впрочем, то, что я лишь ощутил, научный мир знал доподлинно — любая полемика для Ноя носила личностный характер. Отвергающий его постулаты автоматически зачислялся обидчивым, памятливым ученым в число недоброжелателей.
Поэтому найти выступающих на предстоящую конференцию оказалось делом нелегким. В конце концов на незавидную роль первого оппонента уговорили главного научного сотрудника Института государства и права профессора Исаака Михайловича Гальперина — фигуру, по авторитету и заслугам вполне сопоставимую с докладчиком.
Вальяжный барин с седой гривой, с неспешными, обманчиво мягкими манерами, чистейшим московским говором и безупречной, сражающей логикой, которую он умел облечь в отточенные формулировки. Его публичные выступления напоминали мне отчего-то уроки фехтования. Поразительно было видеть, как ловко, двумя-тремя неожиданными аргументами он разрушает доводы оппонента, готового уже торжествовать поб ед у.
Но, согласившись оппонировать занозистому Ною, Гальперин, по общему мнению, загнал себя в ловушку.
Поддержать Ноя ему заведомо не позволяла репутация принципиального, неподкупного ученого, которой он дорожил. Объявить же публично, что статья Ноя — всего лишь неубедительная попытка выгородить безграмотного законодателя, — значило нажить в лице Иосифа Соломоновича непримиримого, не забывающего обид недруга.
За час до начала конференции огромный зал заполнился. Ждали скандала.
Первым, как и положено, выступил с заготовленной речью Ной. Недовольный квёлой реакцией зала, он вернулся на место, отряхиваясь и изготовливаясь к драчке.
Следом на трибуну поднялся Гальперин. Итак, перед ним были две взаимоисключающие задачи: сокрушить постулаты докладчика и при этом ухитриться не нажить в его лице врага.
Как поступил бы на его месте обычный человек? Должно быть, пробормотал что-нибудь вроде: «Приведенные аргументы не выдерживают критики».
Как сказал бы, скажем, нормальный «крепкий» ученый? Скорее всего, так же, как второй оппонент — доцент из института КГБ: «Платон мне друг, но истина дороже».
Исаак Михайлович Гальперин начал своё выступление с витиеватого, невиданного по своей изысканности зачина:
— Мера моего неприятия представленной теории может сравниться только с мерой восхищения ее автором.
И далее со свойственной ему обстоятельностью принялся методично крушить шаткие ноевские построения.
Сидящий же в зале Ной сиял! Потому что теперь получалось, что чем больше Гальперин разрушал, тем больше восхищался.
Когда, закончив выступление, Исаак Михайлович возвращался на место, Иосиф Соломонович поднялся и с чувством обнял его.
Кстати, со вторым оппонентом, куда более лояльным и осторожным, оскорбленный Ной даже не раскланялся.
Такова сила слова!
Между прочим, после конференции дискуссия по поводу
Обитель милосердия (Повесть)
Чувствовал себя Илюша Карась не так чтоб в полном порядке. И хоть на вчерашнем пикничке, вопреки Оськиным настояниям, был воздержан до неприличия, какая-то общая омерзительность все-таки проявлялась. Может, причина в той стопке фруктовой эссенции, что под видом вишневой настойки ввернул-таки в него предприимчивый негодяй и виртуоз порнографического анекдота Стас Саульский? Оченно даже может быть. Хорошо хоть сегодня не операционный день.
— Илья Зиновьевич! Там эти пришли. Шохины.
Всех находящихся в здании клиники Таисия Павловна Воронцова беспощадно рассекала на две неравные части: «наши» — и голос ее с изрядным вкраплением металла, обращаясь к людям в белых халатах, трогательно побрякивал, — и «эти». «Этих», естественно, было больше.
С момента ее перевода из гинекологии Карась невзлюбил старшую медсестру. Чувство это, как и положено руководителю, он добросовестно пытался подавить и уж во всяком случае не выказывать, тем более что поначалу оно воспринималось лишь как естественная реакция интеллигентного человека на неприкрытую угодливость. Но было в этой неприязни и что-то неосознанно-личное, а потому беспокоившее. Обнаружил он причину совершенно случайно. Как-то, задержавшись в кабинете, услышал на другом конце засыпающего отделения неприятные, саднящие звуки, живо напомнившие ему день похорон матери, когда под порывами кладбищенского ветра вот так же дребезжали жестяные листья на могильном венке. Выскочив в коридор, он увидел на другом его конце Воронцову, с аппетитом разносившую провинившегося больного.
— Благодарю. Пригласите.