Степан Фёдорович выслушал сына без улыбки. Некоторое время размышлял, сводя брови и покашливая. Потом сказал примерно так.
Дорогой Вася, ты знаешь, как я тебя люблю. (Ну или что-то в этом духе.) Я с радостью помог бы тебе в любом начинании. Но в данном конкретном случае — именно в данном конкретном случае! — сдаётся мне, что ты слишком рано норовишь взлететь. Я не знаю, чему учили тебя в институте. Твоё дело творческое, а в творческих делах я хоть и понимаю не хуже других, но всё-таки, может быть, не всё. Зато я досконально знаю, какими выходят молодые специалисты из других ВУЗов.
Какими же, спросил Василий Степанович, уже догадываясь, к чему клонит отец, и досадливо кусая губы.
Такими, вздохнул Степан Фёдорович, что ни черта они не знают и ничего не умеют. Пять лет, Вася, пять лет — вот срок, за который молодой специалист может сделаться полноценным работником — если, конечно, он сам этого хочет. Мой тебе совет: иди куда берут. Иди в журнал, работай, старайся, через пять лет твоя жизнь переменится.
Кондрашов обиделся на отца. Но делать было нечего. Он подал заявление, его приняли. Вскоре родители уехали, оставив его куковать в трёхкомнатной квартире.
Спустя годы он понял, что отец был во многом прав: хоть и действительно теперь Кондрашов знал больше о породах овец и сортах лозы, чем о передовых течениях современного киноискусства, а всё же ровно через пять лет его пригласил к себе ассистентом молодой, но уже заявивший о себе режиссёр, приступавший к работе над вторым своим фильмом.
Что же касается кукования Василия Степановича, оно вышло недолгим. Её звали Машей, она работала на студии в отделе реквизита. Познакомились случайно, обоюдный интерес обострился, когда выяснилось, что Маша тоже из Унген: приехала поступать в Институт искусств на актёрское.
Но сразу её не приняли — не прошла по конкурсу Маша, а на следующий год документы она уже не подавала, поскольку была на сносях. Вскоре же после родов, как ни отговаривал Кондрашов, собралась домой.
Забрать её приехал отец. Прежде Маша говорила, что батя заведует в Унгенах неким Домом культуры. Однако, когда Василий Степанович отпер дверь, за ней стоял здоровущий колхозник во всей красе национального одеяния: в длинной косоворотке с мережками, в безрукавке, вышитой козьей шерстью, в серых шерстяных штанах-гачах. Если бы длинные, едва ли не до пят полы коричневого сукмана скрывали сыромятные постолы, а не хоть и сильно порыжелые от времени, но современные сапоги, вековечный образ молдавского крестьянина был бы окончательно завершён.
На задубевшей кирпичного цвета физиономии белели брови и вислые усы, глаза же — большие и яркие, но запрятанные в такие складки, будто кожи на веках было раза в четыре больше, чем требуется, — хранили печальное выражение всепонимания, свойственное породистым собакам.
На посапывающего в одеяльце внука Фабиан Думитрович обратил не много внимания, на секундочку отвёл прикрывавшую личико кисейку и одобрительно похмыкал. Со слов Маши, Кондрашов знал, что своих у него было семеро, два приёмных, в третьем же колене сей под кисеёй явился двадцать третьим, так что удивляться и правда было особо нечему.
Обидело, что на самого Кондрашова Фабиан Думитрович обратил внимания ещё меньше. Правда, они с Машей не играли свадьбы — да и как бы они её, спрашивается, сыграли, не явившись перед тем к её родителям. И до тихой регистрации руки не дошли: то одно, то другое, вот и валандались. Даже прописать её он не мог в отсутствие отца, ответственного квартиросъёмщика. Теоретически можно было бы сделать это по доверенности, но страсть как не хотелось заводить волынку с перепиской. Тем более что он родителям ничего не сказал и, если честно, не представлял, как они отнесутся к столь перспективному предложению.
Фабиан Думитрович не воспринял его всерьёз. А с чего бы ему воспринимать его всерьёз, размышлял Кондрашов, оставшись в заново опустевшей трёхкомнатной квартире. Может, и нормально…
Через полтора месяца он взял короткий отпуск и поехал в Унгены, имея в виду поставить всё на свои места, то есть законным порядком жениться и сыграть свадьбу.
Всё это он хотел сделать не потому, что не мог жить без Маши. Выяснилось, наоборот, что без Маши ему очень даже хорошо. Девушка она как была деревенская, так ею и осталась, год совместной жизни не оказал на неё заметного влияния. Маша замечательно готовила традиционные плацинды и не менее традиционные мититеи, что же касается силы воображения, то вся она уходила на россказни об актёрском будущем. А затяжелев, Маша и об этом напрочь забыла.
Разлукой он не тяготился. Но точила совесть: он тут прохлаждается, мечтая о столичной карьере, а его сын растёт в какой-то глуши.
В Унгенах ему то ли обрадовались, то ли нет. Понять было трудно — гнать не гнали, того, что он тут не очень нужен, тоже не показывали. Позже он думал, что, с одной стороны, его ожидания радушия были преувеличены, а с другой, он вполне мог остаться и прижился бы — как всякий так или иначе приживался в тамошнем большом, шумном, колготном доме.