Усилием сдерживая волнение, Сорокин какое-то время разглядывал Милу молча, обречённо покорную, утратившую, видно, всякую надежду, и острый холодок сострадания подкатил к сердцу. Мила, возможно, тоже узнала бы Сорокина, если б присмотрелась внимательнее, но она только скользнула по нему рассеянным отчуждённым взглядом и теперь сидела, уставившись на свои худые руки, лежащие на коленях.
– Добрый день, – поздоровался Сорокин.
Мила рассеянно кивнула в ответ и лишь на короткий миг подняла на него глаза.
«Не узнаёт, – подумал Сорокин, и жалость ещё острее пронзила его. – Неужели и её имя попадёт в список осуждённых и его прочтут её дети, муж и он, Сорокин? И что ей сказать, чем помочь, как если не спасти, то хотя бы обнадёжить, вернуть веру в спасение?..»
– Здравствуй, Мила, – громче произнёс он.
На этот раз она взглянула на него внимательнее, дольше, вдруг распрямила спину, блеклые губы её с сухими, чуть заметными трещинками шевельнулись, приоткрылись, обнажив ровные белые зубы с двумя золотыми коронками, да так и остались приоткрытыми. Брови взлетели вверх.
– Максим? – прошептала она. – Боже, Максим, – повторила надорванно и вскочила, но тут же и села – помнила своё положение, враз обмякла, съёжилась на скамье, но глаз с Сорокина не спускала.
– Максим, – сказал он, встал, но, заметив, что ей, сидящей на низкой скамье, надо задирать голову, чтобы смотреть на него, высокого, сел.
– Вы здесь служите? – напряжённо шевельнулись её губы.
– Служу, но не здесь. Мне разрешили свидание.
– Что с моими детьми? – вскрикнула она и вся напряглась.
– Там же, в деревне. У Анфисы Алексеевны.
– Правда?
– Анфиса Алексеевна была здесь.
– Дай-то бог, дай-то бог, – вздохнула Мила с облегчением и перекрестилась.
«Она же спросит о муже», – оробел Сорокин. Он заметил, что латыш-надзиратель, хотя и делает вид, будто занят своим делом, в то же время внимательно прислушивается к их разговору. Поэтому они говорили тихо, только чтобы расслышать друг друга. Сорокин спросил, за что её арестовали.
– Не знаю, вот вам крест. Меня всего один раз допрашивали, ночью. Спросили, где муж, с кем приходил домой, с кем связан. Клянусь, ничего не знаю. Я его совсем мало видела. Не знала, и чем он занимался. Что за люди к нему приходили? Говорил, фронтовики, однополчане.
– Ну а вы сами помогали чем-нибудь тем фронтовикам?
– Я? – Глаза её застыли и смотрели на Сорокина подозрительно и даже враждебно. – Вам поручено меня допросить?
– Ну что вы, Мила… Эмилия Викторовна. Я просто хочу знать всю правду. Мы же родня. – Последние слова он произнёс нарочито громко, для надзирателя. – Если все обстоит так, как вы говорите, то… Словом, это не самое страшное. Уверен: разберутся, выпустят. Я буду ходатайствовать, чтобы разобрались.
– Спрашивают, где Ларик. А что я им скажу? Если б я сама знала. Может, его давно и в живых нет.
Он жалел Милу и верил, что ей в самом деле давно ничего не известно о муже. Вот если б этот флегматичный латыш отлучился хоть на минутку, можно бы сказать и о Ларике. Латыш не отходил. Завели разговор о прошлом, вспомнили тётку Анфису и то лето в тёткиной усадьбе.
– Боже, как вы были в меня влюблены и как я вас жалела, – сказала Мила с грустной улыбкой.
– Все прошло, – соврал Сорокин, ибо то далёкое так и не забылось, боль не унялась.
– Женаты?
– Не успел. Вот кончится эта… катавасия – женюсь.
Латыш обернулся к ним спиной, присел на корточки подле тумбочки и что-то там искал. Сорокин встал, подошёл к Миле и пальцем написал на покрытом лёгкой пылью столе: «Жив, заходил вчера». Она прочла, кивнула, что, мол, поняла, и он тут же ладонью стёр написанное.
– Спасибо тебе, Максимка, – прошептала она, назвав его так, как называла в то далёкое лето.
Чтобы ещё больше утешить Милу, сказал, что обратится к наркому Луначарскому и тот попросит чекистов поскорее разобраться с её делом.
На том и расстались. На прощание Мила взяла его руку в свои, подержала секунду-другую, потом обхватила его за шею, и он, верста коломенская, вынужден был нагнуться, чтобы она могла поцеловать. Поцеловала трижды, по-христиански. Латыш по-своему крикнул что-то в даль коридора, пришла все та же женщина и повела Милу в камеру.
Солнце светило жарко, щедро, когда Сорокин после свидания с Милой шёл по улице. Блестели, хотя много лет не видели швабры, пустые витрины богатых некогда гастрономов, орали галки на липах, ярко пылали церковные купола, и сиял в синем, по-осеннему высоком небе на всю Москву огромный шелом храма Христа-спасителя. Пожелтевшие деревья роняли листву, она сплошь лежала на тротуарах, на мостовых, в подъездах домов, занесённая туда ветром и ногами прохожих.
Сорокин шёл с приятным ощущением сделанного доброго дела. Он верил, что все будет по справедливости, Милу выпустят. Сегодня же поговорит о ней с Луначарским. Однако в тот день встретиться с наркомом не привелось.