Иван Шибилев мелькнул в селе после замужества Моны, исчез и снова появился после рождения ребенка. «Он обманул меня и унизил, я его ненавижу», — твердила она себе и испытывала к нему такую ненависть, что сожгла и уничтожила все, что о нем напоминало: расшифрованные письма, ее портрет, который он нарисовал и подарил ей, туфли, блузки и дешевые побрякушки, которые он привозил ей при каждом возвращении. Она ходила по селу, гордо выпятив живот, показывая тем самым, что не скрывает беременности, а, наоборот, хвастается ею. Подругам, которые говорили, что живот растет у нее быстрее, чем следует, почти открыто давала понять, что даже если она родит на седьмом месяце, все равно ребенок будет «девяточкой», намекая на то, что встречалась с Николином, которого тогда называли, по имени бывшего его хозяина, «Деветак», или «Девятка», еще до свадьбы. Свадьба Радки, на которой она со многими его познакомила, была самым надежным алиби для подтверждения ее давних с ним связей. Никто не смел обвинить ее в том, что эта тайная связь была безнравственна по отношению к Ивану Шибилеву, коль скоро связь завершилась браком; к тому же — добавляла она — Иван Шибилев (тут Мона улыбалась с той циничной и убийственной иронией, на какую способна только мстящая женщина), по его собственному, хоть и запоздалому признанию, не был полноценным мужчиной. Это объясняло ее неожиданное замужество, а заодно доставило большое удовольствие нашим сплетникам, которые могли смеяться над мужской несостоятельностью Ивана и в то же время порицать его за то, что он столько лет водил девушку за нос. Только самые проницательные, имевшие в подобного рода делах особо тонкий нюх, отнеслись к заявлениям Крали скептически. Они, разумеется, не могли установить, каковы мужские достоинства Ивана Шибилева, но по опыту знали, что в таких делах следует сохранять за собой право на последнее слово. Но их было всего несколько человек, а все остальные верили Моне и хвалили ее за то, что она послала наконец Ивана ко всем чертям и стала примерной матерью и супругой.
Опьяненная страстным желанием развенчать до конца своего прежнего кумира, Мона отказалась и от театральной деятельности как раз тогда, когда особенно нужны были постановки, агитирующие крестьян за кооператив. Несмотря на просьбы и уговоры Стояна Кралева и его жены Кички, ближайшей своей подруги, она заявила, что из-за Ивана возненавидела и сцену и все, что о нем напоминает. Так прошло два года. Однажды, в конце мая, возвращаясь из лавки, Мона увидела Ивана Шибилева — он входил в клуб. Она пошла за ним и, не думая о том, один ли он и как он ее встретит, толкнула дверь и вошла. К стене около сцены была прислонена деревянная рама с полотном, на котором контуром был намечен портрет Георгия Димитрова. Рядом стояли банки с красками, кистями и рулоны бумаги, а Ивана не было. Темно-зеленый занавес был раздвинут и по обе стороны сцены завязан веревкой, а сама полутемная сцена с голыми грязными стенами и неровным дощатым полом казалась тревожаще пустой.
Мона поднялась на сцену и подошла к двери маленькой комнатки, которая использовалась как гримерная и как склад реквизита. У комнатки не было другого выхода, и Иван мог быть только там. Леденящий холод пронзил ее тело, а рука так задрожала, что она не могла нащупать ручку двери. Она постояла около минуты, бившая ее дрожь становилась все более неудержимой, ее охватил необъяснимый ужас, словно ей предстояло броситься в бездну, из которой нет выхода. В то же время какая-то зловещая сила толкала ее вперед, и она нажала на ручку. Иван стоял, плотно прижавшись к стене и повесив руки вдоль тела, и был так неподвижен, что в первое мгновение Мона приняла его за какой-то предмет. Она шагнула вперед, и его фигура выступила из блеклого полумрака. Он смотрел испуганным, немигающим взглядом и молчал. Она обняла его за плечи и почувствовала, что он оживает, лицо его приближается к ее лицу, а от рук исходит тепло…
Николин узнал о внебрачной связи своей жены примерно через год после того, как она изменила ему первый раз. Эта связь была настолько явной, что даже его недоброжелатели не сочли нужным шептать о ней ему на ухо, — так твердо они были уверены, что он и без них знает о похождениях Моны. Однако спокойствие, царившее в его семье, и особенно счастливое выражение его лица в тех случаях, когда он шагал по селу с женой и ребенком, говорили о том, что он не придает этим похождениям ни малейшего значения. Подобное безразличие, более осудительное, чем любой порок, казалось противоестественным и встречалось в истории села впервые, поэтому наши мужички начали тыкать его носом в измену жены, чтобы узнать, почему он не желает об этом слушать — то ли он невменяемый, то ли ненормальный как мужик, то ли неспособен вынести жестокую правду. Очевидцы измены засыпали его бесспорными доказательствами, а он молчал или улыбался и шел дальше своей дорогой. Доброжелатели не знали, что и думать — перед ними был такой дурковатый рогоносец, каких в нашем краю еще не видывали.