— Знаешь, ведь я… Меня тоже тянуло поговорить с
— А я с тобой.
— По-моему, фамилия Фрешфилд[50] мне не очень подходит. Тебе надо было посоветоваться со мной.
— Она из одной английской поэмы. «С утра ему опять в луга и в лес»[51].
— Это я поняла. Но получилось не очень удачно. Слишком очевидно.
— От тебя по-прежнему ничто не укроется.
— А помнишь случай, когда мы напоролись в ресторане на антисемитку? А английские критики все как один заявили, что так не могло быть, что ты все сочинил.
— Да-да. — Смеется. — Я-то думал, ты решишься меня защитить.
Смеется: — А они думали, что это плод чересчур буйного воображения.
— Да уж! Им надо почаще ходить в рестораны.
— Нам бы тоже.
— Ну, мы-то пытались, но та тетка нас осадила. После этого я зарекся ходить с тобой куда бы то ни было, во всяком случае, в христианской стране.
— Так вот почему ты опять живешь в Америке? Вот почему перестал ездить сюда — потому что слишком уж христианская это страна. Судя по книге, так оно и есть.
— Моя книга — это всего лишь книга. Уехал я по самым разным причинам. В частности, потому, что мы с тобой расстались.
— Предположим, но в романе я как бы представляю Англию, верно? Я долго над этим думала. И я вроде бы превратила тебя в иностранца. Внушила, что Англия — не для тебя.
— Не только ты, все вокруг внушало мне это. Ты превратила меня в иностранца? Понятно, куда ты клонишь, но ведь это палка о двух концах. Слушая тебя, я нередко чувствовал себя чужаком, но благодаря тебе чужак становился в какой-то мере своим. Я от тебя много чего узнал. Не то чтобы ты сама от меня ускользала; но ты мне разъяснила, сколько интересного и важного ускользает от меня. До знакомства с тобой я думал, что уже начинаю кое-что понимать в этой стране. Но чем дольше я общался с тобой, тем больше крепло у меня ощущение, что я по полгода живу в Китае двенадцатого века. В конце концов я вообще перестал что-либо понимать.
— Да как же ты мог хоть что-то понять, если дни напролет торчал в комнатушке, где даже кровати не было? А сейчас, вернувшись домой, ты все там понимаешь?
— Кое-что понимаю. Подолгу брожу по Нью-Йорку, время от времени останавливаюсь и ловлю себя на том, что улыбаюсь. И говорю вслух: «Дома».
— Выходит, ты превратился в одного из тех чудаков, что носятся по Нью-Йорку и разговаривают сами с собой. Я там навидалась таких. По-моему, они психи.
— Нет, просто они только вернулись после службы в Англии. А я, гуляя по городу, действительно много чего замечаю. Такого, по чему истосковался. Это до меня дошло, вернее, я сообразил не сразу, только несколько месяцев спустя.
— И что же это?
— Евреи.
— У нас в Англии они, к твоему сведению, тоже имеются.
— Евреи, которые не тушуются. Евреи — любители пожрать. Евреи-наглецы. Евреи-нытики, которые всем действуют на нервы. Евреи-невежи, они едят, поставив локти на стол. Евреи-задиры, гневливые, бранчливые, склочные. Нью-Йорк — это, к сведению Ариэля Шарона, самый настоящий непокорный Сион.
— Выходит, Англия для тебя
— Даже Тель-Авив по сравнению с Нью-Йорком — слишком христианский. После Лондона даже Эд Коч[52] не так уж и плох.
— Кто это?
— Еврей, мэр Нью-Йорка; мои либеральные друзья его на дух не переносят. В отличие от меня. Смотрю по телевизору, как он машет руками, точно мельница, слушаю его распев, характерный самодовольный клёкот, — подаюсь вперед и целую экран. На днях я поехал в Джерси навестить отца и, когда выезжал из туннеля Линкольна, какой-то тип в соседней машине обозвал меня говнюком. Опустил стекло и орет: «Ты, говнюк, чтоб тебя! Ты…» Я даже не понял, что я, собственно, сделал не так. Но только улыбнулся и говорю: «Давай, чувак, жми. Наддай». Эта агрессивность. Эта откровенная, неприкрытая сварливость — от нее враз молодеешь. Когда на моих глазах люди повсюду отпихивают друг друга, норовя пробиться вперед, я вспоминаю, пусть не сразу, что такое человек.
— Стало быть, ты вернулся в лоно племени.
— Да, представь себе. Странно, правда?
— Не очень. Тот, кто поплыл домой. Ты же читал «Одиссею».
— А, понял. Очередная эпическая поэмка о странствиях и возвращении. А ты тогда кто? Навсикая? Калипсо?
— Я — Гомер. И подумываю, не написать ли мне книгу о
— Вперед!
— А название знаешь какое будет? Оно не тема моего замысла. В нем самая суть книги. «Целуй и рассказывай». Представляешь, какая жуть из этого может получиться?
— Жуть для кого?
— Для
— Делай, что хочешь.
— Я не так на это смотрю. Ты же знаешь, я решительно против того, чтобы записывать слово в слово, кто что сказал. Я решительно против того, чтобы жизнь реальных людей в прямом смысле переносили в литературу. А потом, став знаменитым писателем, еще и негодовать на критиков за то, что автор, по их словам, ровно ничего не придумывает.
— Тот факт, что у тебя родился ребенок, еще не означает, что я не придумал какого-то ребенка; из того, что ты — это ты, не следует, что я не придумал
— Я тоже существую.