Он взял стакан, который она протягивала ему, поставил его перед собой и с любопытством поглядел на Рачаева.
Василий Гаврилович разговаривал с Катей. Они оба с оживлением вспоминали Крым, но доктор говорил просто, без свойственных ему рискованных выражений; жесты его были плавны, костюм безукоризнен, волосы приглажены с особенной тщательностью.
Семён Александрович почувствовал себя как-то неловко, выпил наполовину свой стакан вина и от нечего делать опять принялся за свои наблюдения. Катя несколько раз оглядывалась на него, пододвигала к нему вазу с фруктами, ножичек или тарелку, а он видел, что обыкновенно бледные щеки её теперь пылали, а глаза казались темнее и больше. Семён Александрович встал и отошёл к окну. Чувство неприязни к Рачаеву и даже в самой Кате возрастало в нем постепенно, и он уже едва мог сдерживать себя, чтобы не выказать своей досады и нетерпения. Он сел в углу и не спускал глаз с беседующих, а руки его холодели и сердце билось тяжёлыми, неровными ударами.
Наконец он поднялся и подошёл к Кате.
— Я ухожу, — сказал он. — До свидания.
Она вскинула на него удивлённый, испуганный взгляд.
— Отчего? — тихо спросила она.
Он пристально поглядел ей в глаза и улыбнулся злой, неестественной улыбкой.
Катя, совсем смущённая, растерявшаяся, молча пожала его руку.
— Послушай, друг! — спросил Рачаев. — Да ты здоров?
Агринцев быстро повернулся к нему и с той же улыбкой потрепал его по плечу.
— Я догадлив, не правда ли? — сказал он.
— Нет, — ответил доктор, не спуская с него тяжёлого, почти брезгливого взгляда, — прежде всего ты как будто пьян, а ещё… ты глуп.
Семёну Александровичу хотелось ответить ему что-нибудь очень резкое и обидное, но он не нашёлся, махнул рукой и быстро вышел в переднюю.
Прошло несколько дней. Агринцев лежал на диване, курил и думал о том, что бы произошло, если бы Зина могла, чудом, вернуться на землю. Все родные и знакомые и даже он сам уверили бы её, что он сильно тосковал о ней и едва не сошёл с ума. Успокоившись и попав в прежнюю колею, он сам убедился бы в том, что испытал большое горе, и, описывая чувства одного из героев своего романа, восклицал бы по-прежнему: «Он любил её высшей, духовной любовью!» или: «Душа его была чиста и прозрачна, как хрусталь!»
Ему хотелось смеяться или плакать, но дверь отворилась, вошёл Рачаев и, не здороваясь, тяжело опустился в кресло.
— Что ж, дурь прошла? — спросил он серьёзно.
Агринцев молчал.
— Я же говорил тебе, что ты ненормален, — продолжал доктор. — Пойми: нельзя тебе обижаться, когда тебя называют глупым, потому что ты на самом деле глуп.
— Оставь свои шутки! — попросил Семён Александрович, удивляясь тому, что он искренно рад видеть человека, которого ещё недавно едва не возненавидел.
— Вот, кстати, заметь, — продолжал Рачаев, — всегда много охотников обращать в шутку то, что для них нелестно. Скажешь кому-нибудь искренно горькую правду, а он сейчас: «Ну, что за шутки!»
— А почему я глуп? — улыбаясь, осведомился Семён Александрович.
— Ты болен — и не хочешь лечиться.
— Ах, да? Я болен? Ну, вот и прекрасно! — заволновался Агринцев. — А я-то, болван, стараюсь разрешить какие-то вопросы, — мучаюсь противоречиями, — с ужасом думаю о том, хватит ли у меня сил освоиться с тем новым освещением жизни, которое теперь открылось мне!..
— Попросту говоря, ты хандришь, — поправил его доктор. — У меня был пациент, больной аневризмом. О чем бы ни шла речь, он непременно заканчивал её мрачными предсказаниями и предположениями. «Нет, знаете ли, плохо! Как бы не того… Плохо!» У меня был знакомый, который всю жизнь безотчётно радовался чему-то и всегда повторял: «Все к лучшему! Всё в жизни к лучшему! А ей Богу так!»
Агринцев нетерпеливо мотнул головой.
— Правда только одна! — сказал он. — Высшее и единственное преимущество человека — это разум, и этот-то разум открыл мне глаза.
Он сел на диван и охватил голову руками.