Отныне он часто давал о себе знать: из Zitomir\'a, из Brody, из Тschernobyl’я. В тоне писем, однако, не было ни тени намека на их разговор, на ее «да». На Пасху сорок третьего года он появился на несколько часов в Бад-Шлюссельфельде. До него сюда приезжал Геббельс – принести запоздалые соболезнования. Кунце трепетал. Вера, которая не вышла к нему, перед тем грозила всяческими безумствами. В панике, к приезду рейхсминистра, Кунце повесил у себя огромный портрет Гитлера. Вилли сказал, что если так будет продолжаться дальше – зажигание свечей, систематические наезды ее первого мужа и прочее, то мы пропали. Надо поговорить с Кунце: Веру, как страдающую после гибели сына психическим расстройством, следует поместить в психиатрическую лечебницу. Что касается скрипача, это он берет на себя. Но Кунце, которому она честно рассказала свой разговор с Вилли, даже слышать ни о чем не хотел – только стал ее избегать.
Вилли ранило. Отлежав свое в госпитале, он появляется в доме Кунце. Другой человек, совсем другой: подозрительный, с не знающими покоя желваками на скулах, постоянно пальцами что-то крошит, ломает – невозможно смотреть. Полные ненависти глаза не отводит от нее ни на секунду – как будто она виновата в его ранении. Еще как только он сказал ей, едва приехал, что сумеет ее защитить, что всю жизнь будет ее охранять, у нее мурашки пошли по спине.
Но позвольте, это, конечно, неприятно – несколько изуродованных пальцев. Но объективно, по меркам тех времен, ранение пустяковое, причин для психических травм никаких – он же не пианист.
Да при чем тут рука – она имеет в виду другое ранение, то, которое, может быть, для мужчин самое страшное… (Мне вспомнилось у Даля: потерял яичко, играй желвачком.) Между тем катастрофа по милости Веры разразиться могла в любой момент. Кунце видеть ничего не хочет. Вилли настаивает на том, чтобы что-то предпринять, – в конце концов на карту поставлена судьба и даже жизнь ее сына. Она ни о чем не будет знать. Ему нужно, чтобы маленькая дверь в башенку была открыта. Открыть, а потом закрыть. Ведь мелочь. Ей вовсе не обязательно знать, зачем это все. Она никакого ключа никому не передавала. Это же так просто – открыть и закрыть.
Она действительно старалась не думать
Если фрау Кунце ничего не имеет против, я, пожалуй, пойду. Она пыталась доказать мне, что сама была жертвой, что это все Вилли, который ее сперва запугал, а потом шантажировал, испоганив ей всю жизнь. Это мне что-то напоминает. Только она предвосхищает события: мне еще так же далеко до победителя, как ей до подсудимой – чтобы вот так все валить на Вилли. Я спешу уйти, потому что, честно сказать, в доме тоже не чувствую себя в безопасности. Где гарантия, что ее друг не вернется окольным путем и со спины не ахнет меня топором. Он хитрец, иди знай, какая счастливая мысль его еще осенит. Мне важно не выпускать инициативу из своих рук. Не так-то просто на самом деле застрелить на улице прохожего, сохранив при этом анонимность. На девяносто процентов останутся улики, следы, которые так или иначе приведут к ней… А далее – преднамеренное убийство нуждается в мотиве. Так что, может быть, она и права, когда репетировала только что «поведение в суде».
Я выглянул в окно – бесполезно, стемнело окончательно. Ну, как говорится, morituri te salutant. [203]
12 (Эпилог)
Иду не спеша, задравши подбородок – будто в гробу лежу. Тест на гордость, тест на выдержку, еще на что-то, например на упрямство. Жаль, что меня никто не видит, разве что мама глядит на меня и радуется. Скоро порадуемся вместе. Все как полагается: уже и слово «мама» произнесено. Ну что же он тянет – не ожидал, что я так быстро выйду? Застигнут врасплох?