Позвонить, извиниться и представиться – на хох-дейч – концертмейстером циггорнского оркестра и, по счастливому совпадению, внуком школьного товарища великого маэстро, того самого, которому он в сорок третьем году… Не зная характера этой дамы, не владея немецким настолько, чтобы изъясняться без «побочных эффектов», с другой стороны, лишенный возможности (по телефону) нейтрализовать их – взглядом, жестом, не знаю – «шмисом» в пол-лица [82] , я рисковал быть занесенным в черный список еще прежде, чем объясню причину своего звонка. А черный список – это пожизненно.
Заручиться рекомендацией почетного гражданина города Циггорна Кнута Лебкюхле – соврав ему, что пишу книгу? Не даст, только в глупое положение себя поставлю – кто я такой, чтобы писать книгу? Написать ей письмо на хохруссиш и воспользоваться услугами бюро переводов – где его переведут на немецкий по обменному курсу? Для этого надо как минимум иметь ее адрес.
Пример того, что значит правой рукой чесать левое ухо: чтобы раздобыть адрес, нужна телефонная книга Бад-Шлюссельфельда, а за телефонной книгой Бад-Шлюссельфельда нужно ехать в Бад-Шлюссельфельд. Рассуждая так, я немножко играл сам с собой в кошки-мышки: если домашний адрес Доротеи Кунце мне действительно в официальном порядке никто никогда не даст, то, ей-богу, чтобы узнать, по какому адресу проживал в Бад-Шлюссельфельде Кунце, вовсе незачем туда ехать. Так незачем ехать в Бонн, чтобы узнать номер дома, в котором жил Бетховен. Просто мне, вопреки здравому смыслу, захотелось съездить самому, побродить там, проверить на свет воздух: не различу ли какие водяные знаки?
Двадцать первое декабря, воскресенье (день рождения моего тезки, Иосифа Сталина). Уже начались школьные каникулы. Общее копошение в городе, на вокзале, плотность пассажиров в вагонах втрое больше против обыкновенного. В вагоне я стоял, потому что садиться не было смысла, даже если под носом появлялась вакансия: все равно через пять минут ее пришлось бы уступить достойнейшему. К слову сказать, в Германии это не очень-то практикуется, во всяком случае, не предписывается кодексом чести, как в России. Объясним это по-научному: «отчуждением поколений». Не без удовлетворения подчеркивается ведь, что немецкая молодежь не имеет ничего общего с поколениями отцов и дедов. Поэтому всякий раз, уступая последним место, я как бы демонстрировал те политические взгляды, которые в действительности менее всего разделял.
Иными словами, два часа я простоял. Это был пригородный состав, серебристо-закопченный металл его вагонов наверняка связывался у кого-то с серыми буднями ежедневных поездок на работу и с работы. Нависая над парою сидящих друг к другу спиной пассажиров и держась за поручень меж их затылков, я какое-то время читал роман женской писательницы Марты Степун «Holzwege» [83] , как говорилось в аннотации, о проблеме выбора, вставшей внезапно перед вдовой богатейшего лесопромышленника, шестидесятилетней еще красивой Доротеей – почему я, собственно, и купил ее в вокзальном киоске: а вдруг это знак. Я с некоторых пор мистик.
Это был знак: не покупать книги в вокзальных киосках, по крайней мере принадлежащие перу женских писательниц. Спрашивается, как теперь поступить с этим кирпичом – еще час держать в руке, чтобы потом выбросить? На окошке круглая наклейка: бутылка, перечеркнутая красной чертой, то есть швыряться из окна запрещалось только бутылками, книжками – пожалуйста. Но это было бы провокацией с моей стороны: с извинениями протиснуться сквозь четыре пары коленок и – приоткрыв окно, вышвырнуть книгу, а затем, так же роняя направо и налево извиняющиеся улыбки, вернуться на прежнее место. Вполне приличного вида господин. Хотя, согласно высказываниям теоретиков искусства и морали,
Извиняясь, протискиваюсь к окну под удивленными взглядами трех пассажирок и одного пассажира и кладу сочинение женской писательницы на полку – с тем чтобы там его забыть. У одной из пассажирок – с внешностью продрогшего гаммельнского крысолова, в соответствующей одежке – к груди приколот круглый значок: какая-то надпись поверх кирпичной стены [84] . Я даже не стал читать какая. Раз в трамвае я уже пытался разобрать, что написано у одной дуры на рукаве куртки под нашивкой, изображавшей двух оленей, – буквы были интригующе микроскопические, вследствие чего скандально сократилось расстояние между моей физиономией и чужим локтем, который вдруг с силой двинул мне в нос. Наконец прочитанная надпись гласила: Naturleben. [85]