Реновалес прошел в центральную галерею, чтобы полюбоваться картинами еще одного художника, которого глубоко почитал. На обеих стенах здесь длинными рядами висели полотна Гойи{12}
. С одной стороны — портреты королей выродившейся бурбонской династии, а также головы монархов и принцев крови под тяжелыми белыми париками и портреты женщин с пронзительными взглядами, бескровными лицами и прическами в виде башен. Оба знаменитых художника, Гойя и Веласкес, жили во времена нравственного упадка двух династий. В зале великого дона Диего короли были похожи на элегантных монахов{13} — худые, хрупкие, белокурые, с мертвенно бледными лицами и выдающимися подбородками; их глаза светились страстным желанием спасти душу и одновременно сомнением, что им это удастся. А здесь, на стене этой галереи, монархи были тучные, заплывшие жиром{14}; их огромные, тяжелые и невероятно удлиненные носы, казалось, торчали из самого мозга, парализуя всякую его способность мыслить; отвисшие нижние губы были толстыми и похотливыми; невыразительные воловьи глаза светились вялым равнодушием и тупым гонором. Монархи австрийской династии — все нервные, беспокойные, возбужденные почти до безумия и какие-то неприкаянные — красовались верхом на конях, всегда на фоне мрачных пейзажей, замкнутых заснеженными гребнями Гвадаррамських гор, печальных, холодных и заледенелых, как их национальная душа. Бурбоны — все степенные и тучные, с тяжелыми животами и толстыми икрами — были озабочены только мыслями о завтрашней охоте или домашней интриге, вносящей беспорядок в их семью. Они были слепы и глухи к ураганам, безумствующим за Пиренеями. Первые находились в окружении идиотов с животными физиономиями, мрачных крючкотворов, инфант с детскими личиками в длинных, как одеяния весталок{15}, юбках. Вторые находились в веселом и славном обществе народа, одетого в яркие цвета — в красные суконные плащи и кружевные мантильи; волосы женщин сдерживались красивыми гребенками, головы мужчин были покрыты шапками. Они представляли собой людей, проводивших время в веселых прогулках по Каналу и всевозможных экзотических развлечениях, и были в душе героями, сами о том не догадываясь. Сотни лет они жили как дети, которые сразу стали взрослыми, когда в их страну вторглись захватчики{16}, как гром среди ясного неба. И великий художник, столько лет рисовавший щеголей и веселых мах во всей их наивной беспечности, представлявший этот пестрый и красочный народ неким опереточным хором, начал изображать на полотнах как тот самый щеголь с навахой в руке необычайно ловко атакует диких мамелюков{17}, и эти страшные египетские кентавры, прокопченные в сотнях сражений, падают под его ударами или как под ружейным огнем палачей-завоевателей{18} умирает он сам — при тусклом свете фонарей в мрачных пустынях Монклоа{19}.Реновалес остановился перед последней картиной и залюбовался ее трагической выразительностью. Лица палачей, прижатые к прикладам ружей, не были видны; они застыли как слепые исполнители судьбы, безымянная сила. А перед ними высится и трепещет гора окровавленных тел — изрешеченных пулями, покрытых ужасными ранами; а живые стоят, сложив руки на груди, и проклинают убийц на непонятном для тех языке или заслоняют лицо ладонями, словно надеясь таким детским способом защититься от свинцового дождя. Это умирал, чтобы возродиться, весь испанский народ. А рядом с этой страшной и героической картиной висела другая — там гарцевал на коне Палафокс{20}
, испанский Леонид из Сарагосы, в форме генерал-капитана, с элегантными бакенбардами и надменным выражением чисперо. Он был похож не так на офицера, как на предводителя народного восстания: в одной руке, затянутой в замшевую перчатку, — кривая сабля, а во второй — поводья крутобокой лошадки.«Искусство, как и свет, — подумал Реновалес, — оно впитывает в себя краски и блеск всего, к чему прикасается». Гойи повезло жить в бурную эпоху, он видел, как воскресает душа народа, и изображал жизнь героическую. На его картинах она бурлит и кипит, чего не увидишь на полотнах дона Диего, гения, прикованного к монотонному прозябанию при монаршем дворе, где не происходило никаких событий, и лишь иногда поступали сообщения о далеких войнах, о ненужных и запоздалых победах, которые всегда приносили холодок сомнения и никого не могли взволновать.
Художник повернулся спиной к дамам Гойи — в белых батистовых платьях, с губами, похожими на розовые бутоны, и с прическами в форме тюрбана. Все его внимание сосредоточилось на полотне с обнаженной женщиной, которая блеском прекрасного тела затмевала другие картины, казавшиеся рядом с ней тусклыми и незаметными. Опершись на балюстраду, Реновалес долго рассматривал это полотно вблизи, почти касаясь его полями шляпы. Затем медленно отступил назад и сел на скамью, не в силах отвести глаз от распрекрасной женщины.
— Маха Гойи!.. Обнаженная маха!..{21}