Я – третье поколение, я вернулся к романтизму, но только с другой стороны. На моем щите скрещенные топор и молот, и девиз «Разрушить все!». Да, я верю в честность, добро, уважение, верю, что репутация превыше всего, что мужчина должен открывать дверь перед женщиной и дарить ей цветы. Верю в долгие поцелуи и неторопливые прогулки по осеннему лесу, верю в неповторимость каждого заката и неизбежность расплаты за грехи. Романтик и идеалист, я неисправимо старомоден; мир меняется слишком быстро и не в лучшую сторону. Ему осталось не так много, этому миру, и я надеюсь застать финальный акт. Уроборос заглатывает свой хвост, кольцо сжимается.
66
Я исчерпал лимит чудес в своей жизни. Чудеса закончились тем летним днем, когда я оставил тебя одну. Оставил тебя одну и вернулся на дачу через два часа.
Твое тело висело в проеме распахнутой двери сарая. Босые ноги почти касались порога, рядом валялось пустое ведро. Конец веревки тянулся к крюку, на котором болталась ржавая подкова. Петлю, «узел капитана Линча», я собственноручно завязал несколько часов назад. Когда мне удалось перерезать веревку, я не удержал тебя, мы вместе грохнулись и покатились по песку. Тело еще не остыло, я взял тебя на руки и понес в дом. От петли на твоем горле остался сизый след – будто шрам, по диагонали, к левому уху. Я положил тебя на кровать, раздел; сам лег рядом, предварительно сняв ботинки и носки. Смотрел на твой профиль и пытался представить, что ты просто спишь. На потолке покачивались серые тени от веток сирени, а когда солнце выползало из-за облаков, потолок вспыхивал и будто начинал светиться изнутри.
Незаметно надвинулись сумерки, день сузился до раскаленной щели в лиловом горизонте; оттуда, как из раны, сочился желтый жар. Спальня наполнилась густым перламутровым светом. Блики на твоей груди и животе стали лимонными, волосы на лобке вспыхнули шафраном, в тенях появились сиреневые ноты. Мне никогда не нравился Ренуар именно этой вульгарной пестротой. Я встал, в гостиной нашел свой пенал с карандашами, в специальном кармашке там хранилось лезвие, которым я доводил грифель до остроты иголки. Я вернулся в спальню, опустился на край кровати, вытер бритву о край простыни от графитной пыли и взрезал себе вены на обоих запястьях. Потом лег рядом с тобой и закрыл глаза.
Умереть мне не удалось, я очнулся на рассвете. Человек на самом деле очень живуч. Крови вытекло много, но она все-таки свернулась – тогда я еще не знал, что вены вскрывать нужно в теплой ванне. Мы лежали в черной липкой луже, пахло ржавым железом, в саду какая-то упорная птаха пробовала свою утреннюю трель, повторяя одни и те же четыре ноты. Должно быть, малиновка, что я пристрелил в детстве.
Нехитрая птичья мантра, этот стеклянный посвист, точно спираль водоворота утянули мое сознание в какую-то вязкую муть, из которой я снова вынырнул где-то к полудню. Я сразу же уловил перемену – тебя в спальне не было. Рядом лежало женское тело, лишь отдаленно похожее на тебя. И дело тут было даже не во внешности, поменялась суть: ты исчезла, а этот труп, это мертвое тело принадлежало к миру неодушевленных предметов – как можно испытывать нежность к камню или предмету мебели? Осознание этой трансформации так меня потрясло, что я тут же принес альбом и начал делать эскизы. Я рисовал и рисовал – твои черты я знал наизусть – подмена была налицо! Маска, именно маска: усохшие губы странно свекольного цвета, тонкий фарфоровый нос, запавшие глаза с незнакомыми льняными ресницами. Веки казались склеенными, невозможно было вообразить, что под ними вообще когда-то были живые глаза.
Я делал наброски твоей руки, чужой и мертвой, больше похожей на сухой кусок дерева – ивы, наверное. Рисовал торс – белый гипсовый слепок с живого оригинала. Грудь стала меньше и округлей – я тронул пальцем бледный сосок, – ледяной пластик, тугая резина. В альбоме кончилась бумага, последний эскиз я сделал на грубом картоне оборота обложки.
Дальнейшее бледно и скучно. Любой эпилог по своей природе скучен и напоминает унылое приведение дома в порядок после ухода гостей. Безнадежно скорбный ритуал. Сунув карандаш за ухо, я запеленал тебя в простыню, вынес из дома. Прежде чем спуститься по ступеням, задержался на крыльце. На коньке крыши «теремка» сидела сорока, черно-белая, как китайская гравюра; в дверном проеме висела обрезанная веревка, откуда-то тянуло костром. Было душно, пара крупных мух спикировала на простыню в районе твоего лица и деловито принялась изучать окрестности.
Оказывается, наступило полноценное лето, и вместе с этим бесполезным откровением до меня вдруг дошла та связь символов и знаков, разглядеть которые мне раньше не позволяла моя фатальная влюбленность: похороны бездомной собаки, твой профиль в церкви, точно вырезанный из черной бумаги, мертвый Иисус на коленях матери, саламандра, выколотая на твоей лодыжке, и Уроборос, которым клеймен я. И, конечно, последние слова, произнесенные умирающим принцем на ступенях эльсинорского замка.