– В каком я положении есть, в таком он тончайшим, невесомым телом от меня и отделяется, – продолжал Зайончек. (Сказав это, патер сделал в молчании два различные движения руками, как бы отражая от себя куда-то два различные изображения; потом дунул, напряженно посмотрел вслед за своим дуновением и заговорил двумя нотами ниже.) Од отделился и летит; он – я, но тонкое… невесомое. Теперь воздух передает это эфиру; эфир – далее. Все это летит, летит века, тысячелетия летит, и по известным там законам отпечатывается наконец на какой-нибудь огромной, самой далекой планете. Мир рушится; земля распадается золою; наши плотские глаза выгорели, мы видим далеко, и вот тебе перед тобой
– Вот как пишется книга! Вот как отмечаются следы всех этих летучих мышей ночных, всех этих кротиков, всех этих землероек!
Сказавши это с особым эффектом, Зайончек так же порывисто выбросил руку Долинского, как взял ее, и заходил по комнате. Освобожденный Долинский тотчас же сел верхом на свой стул и, положив подбородок на спинку, молча смотрел на патера, без любопытства, без внимания и без участия.
– Да, это так, это, несомненно, так! – утверждал себя в это время вслух патер. – Да, солнце и солнца. Пространства очень много. Душам роскошно плавать. Они все смотрят вниз: лица всегда спокойные, им все равно. Что здесь делается, это им все равно: это их не тревожит… им это мерзость, гниль. Я вижу… видны мне оттуда все эти умники, все эти конкубины[187], все эти черви, в гною зеленом, в смраде, поднимающем рвоту! Мерзко!
«Да, тому, кто в годы постоянные вошел, тому женская прелесть даже и скверна», – мелькнуло в голове Долинского, и вдруг причудилась ему Москва, ее Малый театр, купец Толстогораздов, живая жизнь, с людьми живыми, и все вы, всепрощающие, всезабывающие, незлобивые люди русские, и сама ты, наша плакучая береза, наша ораная[188] Русь просторная. Все вы, странные, жгучие воспоминания, все это разом толкнулось в его сердце, и что-то новое, или, лучше сказать, что-то давно забытое, где-то тихо зазвенело ему манящими, путеводными колокольчиками.
Долинский на мгновение смутился и через другое такое же летучее мгновение невыразимо обрадовался, ощутив, что память его падает, как надтреснувшая пружина, и спокойная тупость ложится по всем краям воображения.
«Но, впрочем, это все… непонятно», – подумал он сквозь сон, и с наслаждением почувствовал, что мозг его все крепче и крепче усваивает себе самые спокойные привычки.
Долго еще патер сидел у Долинского и грел перед его камином свои толстые, упругие ляжки; много еще рассказывал он об оде, о плавающих душах, о сверхъестественных явлениях и о том, что сверхъестественное не есть противоестественное, а есть только непонятное и что понимание свое можно расширить и уяснить до бесконечности, что душу и думы человека можно видеть так же, как его нос и подбородок. Долинский слабо вслушивался в весь этот сумбур и чувствовал, что он сам уже давно не от мира сего, что он давно плывет в пространстве, и с краями срез полон всяческого равнодушия ко всему, что видит и слышит.
Но, наконец, устал и патер; он взглянул на свой толстый хронометр, зевнул и, потянувшись перед огнем, отправился к своему ложу.
Как только Зайончек вышел за двери, Долинский спокойно подвинул к себе оставленную при входе патера книгу и начал ее читать с невозмутимым, холодным вниманием.
Часы в коридоре пробили два.
Долинский уже хотел ложиться в постель, как в его дверь кто-то слегка стукнул.
Глава шестнадцатая
Искушения
– Кто там? – тихо спросил Долинский, удивленный таким поздним посещением.
– Мы, ваши соседки, – отвечал ему так же тихо молодой женский голос.
– Что вам угодно, mesdames?
– Спичку, спичку; мы возвратились с бала, и у нас огня нет.
Долинский отворил дверь.
Перед ним стояли обе его соседки, в широких панталончиках из ярко-цветной тафты, обшитых с боков дешевенькими кружевами; в прозрачных рубашечках, с непозволительно спущенными воротниками, и в цветных шелковых колпачках, ухарски заломленных на туго завитых и напудренных головках. В руках у одной была зажженная стеариновая свечка, а у другой – литр красного вина и тонкая, в аршин длинная, итальянская колбаса.
Не успел Долинский выговорить ни одного слова, обе девушки вскочили в его комнату и весело захохотали.
– Мы пришли к вам, любезный сосед, сломать с вами пост. Рады вы нам? – прощебетала m-lle Augustine.