Даша к обеду встала. Она была смущена и избегала взглядов Долинского; он тоже мало глядел на нее и говорил немного.
– Мне теперь совсем хорошо. Не ехать ли нам в Россию? – сказала она после обеда.
– Как хотите. Спросимте доктора.
Даша решила в своей голове ехать, каков бы ни был докторский ответ, и чтоб приготовить сестру к своему скорому возвращению, написала ей в тот же день, что она совсем здорова. Гулять они вовсе эти дни не ходили и объявили m-me Бюжар, что через неделю уезжают из Ниццы. Даша то суетливо укладывалась, то вдруг садилась над чемоданом и, положив одну вещь, смотрела на нее безмолвно по целым часам. Долинский был гораздо покойнее, и видно было, что он искренне радовался отъезду в Петербург. Он страдал за себя, за Дашу и за Анну Михайловну.
«Тихо, спокойно все это надо выдержать, и все это пройдет, – рассуждал он, медленно расхаживая по своей комнатке, в ожидании Дашиного вставанья. – А когда пройдет, то… Боже, где же это спокойное, хорошее чувство? Теперь спи, моя душа, снова, ничего теперь у тебя нет опять; а лгать я… не могу; не стану».
– Два дня всего нам остается быть в Ницце, – сказала один раз Даша, – пойдемте сегодня, простимся с нашим холмом и с морем.
Долинский согласился.
– Только надо раньше идти, чтоб опять сырость не захватила, – сказал он.
– Пойдемте сейчас.
Был восьмой час вечера. Угасал день очень жаркий. Дорушка не надела шляпы, а только взяла зонтик, покрылась вуалью, и они пошли.
– Ну-с, сядемте здесь, – сказала она, когда они пришли на место своих обыкновенных надбережных бесед.
Сели. Даша молчала, и Долинский тоже. В последние дни они как будто разучились говорить друг с другом.
– Жарко, – сказала Даша. – Солнце садится, а все жарко.
– Да, жарко.
И опять замолчали.
– Неба этого не забудешь.
– Хорошее небо.
– Положите мне, пожалуйста, ваше пальто, я на нем прилягу.
Долинский бросил на траву свое пальто, Даша легла на нем и стала глядеть в сапфирное небо.
Опять началось молчание. Даша, кажется, устала глядеть вверх и небрежно играла своими волосами, с которых сняла сетку вместе с вуалью. Перекинув густую прядь волос через свою ладонь, она смотрела сквозь них на опускавшееся солнце. Красные лучи, пронизывая золотистые волосы Доры, делали их еще краснее.
– Смотрите, – сказала она, заслонив волосами лицо Долинского, – я, точно, как говорят наши девушки: «халдей опаляющий». Надо ж, чтобы у меня были такие волосы, каких нет у добрых людей. Вот если бы у вас были такие волосы, – прибавила она, приложив к его виску прядь своих волос, – преуморительный был бы.
– Рыжий черт, – сказал, смеясь, Долинский.
Даша отбросила свои волосы от его лица и проговорила:
– Да вы-таки и черт какой-то.
Долинский сидел смирнехонько и ничего не ответил; Дора, молча, смотрела в сторону и, резко повернувшись лицом к Долинскому, спросила:
– Нестор Игнатьич! А что вам говорят теперь ваши предчувствия? Успокоились они, или нет?
– Это всегда остается одним и тем же.
– Ай, как это дурно!
– Что это вас так обходит?
– Да так, я тоже начинаю верить в предчувствия; боюсь за вас, что вы, пожалуй, чего доброго, не доедете до Петербурга.
– Ну, этого-то, полагаю, не случится.
– Почем знать! Олегова змея дождалась его в лошадином черепе: так, может быть, и ваша откуда-нибудь вдруг выползет.
– Буду уходить.
– Хорошо как успеете! Вы помните, как змеи смотрят на зайцев? Те, может быть, и хотели бы уйти, да не могут. – А скажите, пожалуйста, кстати: правда это, что зайца можно выучить барабанить?
– Правда; я сам видел, как заяц барабанил.
– Будто! Будто вы это сами видели! – спросила Дорушка с явной насмешкой.
– Да, сам видел, и это гораздо менее удивительно, чем то, что вы теперь без всякой причины злитесь и придираетесь.
– Нет, мне только смешно, что вы меня так серьезно уверяете, что зайцы могут бить на барабане, тогда как я знаю зайца, который умел алгебру делать. Ну-с, чей же замечательнее? – окончила она, пристально взглянув на Долинского.
– Ваш, без всякого сомнения, – отвечал Нестор Игнатьевич.
– Вы так думаете, или вы это наверно знаете?
– Дарья Михайловна, ну что за смешной разговор такой между нами!
Даша страшно побледнела; глаза ее загорелись своим грозным блеском; она еще пристальнее вперила свой взгляд в глаза Долинского и медленно, с расстановкой за каждым словом, проговорила:
– Когда А любит Б, а Б любит С, и С любит Б, что этому С делать?
У Долинского вдруг похолонуло в сердце.
– Отвечайте же! Ведь это вы мне эту алгебру-то натолковали, – сказала еще более сердито Дора.
Нестор Игнатьевич совсем не знал, что сказать.
«Вот оно! Вот оно мое воспитание-то! Вот он мой характер-то! Ничего не умею сделать вовремя; ни в чем не могу найтись!» – размышлял он, ломая пальцы, но на выручку его не являлось никакой случайности, никакой счастливой мысли.
– А любит Д, и Д любит А! Б любит А, но А уже не любит этого Б, потому что он любит Д. Что же теперь делать? Что теперь делать?
Дора нервно дернулась и еще раздражительнее крикнула:
– Что, вы глухи или глупы стали?
– Глуп, верно, – уронил Долинский.
– Ну, так поймите же без обиняков: