Читаем Обойденные полностью

– Говорит, что все они – эти несчастные декабристы, которые были вместе, иначе ее и не звали, как матерью; идем, говорит, бывало, на работу из казармы – зимою, в поле темно еще, а она сидит на снежку с корзиной и лепешки нам раздает – всякому по лепешке. А мы, бывало: мама, мама, мама, наша родная, кричим и лезем хоть на лету ручку ее поцеловать.

Серафима Григорьевна сморгнула слезу и кашлянула.

– Как, бывало, увидим ее, – продолжала Серафима Григорьевна, – как только еще издали завидим ее, все бежим и кричим: «Мама наша идет! Родная идет!» – совсем как галченята.

Серафима Григорьевна не совладела со слезой и должна была отвернуться.

– Это прекрасно все, – начала тихо Стугина, – только героизма-то все-таки тут никакого нет. Бабки наши умели терпеть, как им ноздри рвали и руки вывертывали, а тут – что ж тут такого, скажите на милость?.. Еще бы в несчастии бросить!

– А ведь бросают же, княгиня, – возразила, поворачиваясь, Серафима Григорьевна.

– Приказничихи или поповны, очень может быть – не стану спорить.

– Ну, нет, княгиня, я знаю… я вот теперь слышала про одну, совсем не приказничиху, а…

– Ах, помилуйте, ma chere[118] Серафима Григорьевна! Не знаю, кого вы такую знаете или про кого слышали; но, во всяком случае, если это не приказничиха, так какая-нибудь другая personne meprisable[119], о которой все-таки говорить не стоит.

Серафима Григорьевна помолчала и потом, смакуя каждое свое слово, произнесла:

– А я, как вы хотите, все опять к княжне Агриппине. Как там хотите говорите, ну а все… из этакой роскоши… из света… и в какую-то дымную юрту… Ужасно!

– Вы это так говорите, как будто бы вы сами не пошли бы ни за что?

– Ах нет; Боже меня сохрани! Не дай Бог такого несчастья; но, разумеется, пошла бы.

– Ну, так что же вы так восхваляете княжну Агриппину Лукинишну! Конечно, все-таки и она была не бишка[120] какая-нибудь, а все-таки женщина; но ведь, повторяю, если такие ничтожные вещи ставить женщине в особую заслугу, так, я думаю, очень много найдется имеющих совершенно такие же права на дань точно такого же изумления.

– Ах Боже мой! Представьте, я ведь совершенно забыла, что ведь и вы тоже…

– Да я что там была – без году неделю… а впрочем, да: белье мужу тоже стирала и даже после мужниной смерти пироги нашим арестантам верст за семь в лотке носила.

– По снегу!

– Какой наивный вопрос, ma chere Серафима Григорьевна! – Княгиня весело засмеялась. – Вы, пожалуйста, не сердитесь, что я смеюсь: я вспомнила, как вы боитесь снегу.

– Ах, ужас! Зима это… это… оцепенение; это… я просто не знаю, что это такое.

Стугина смотрела в открытую дверь и вспомнила что-то особенно для нее милое и почтенное.

– Нет, вот, – сказала она вздохнув, – вот графиню Нину да ее гувернантку… Как она называлась: Eugenie или Eudoxie, этих женщин стоит вспомнить и перед именами их поклониться.

В комнате наступила минута безмолвной тишины, как бы в память этих двух женщин, перед одними именами которых хотела поклониться непреклонная седая голова Стугиной.

– В этот раз, когда вы были в России, вы не видали графини Нины? – спросила она после паузы Онучину.

– Нет, не удалось мне побывать за Москвою.

– Сестра моя, Анна, была у нее в монастыре. Пишет, что это живой мертвец, совершенная, говорит, адамова голова[121], обтянутая желтой кожей.

Серафима Григорьевна опять повернулась на кресле и, глядя в растворенное окно, нервно обрывала на колене зелено-серый бархатный листочек «Люби-да-помни».

– Да, – произнесла она через минуту, – да, умели кутить, но и любить умели.

– Люди были; «был век богатырей», как написал Давыдов.

– А нынче все это… какая-то…

– Дребедень, – решила княгиня.

– Все это как-то… что-то такое хотят делать, и все…

– Наши старые платья наизнанку, по бедности своей, донашивают, – закончила княгиня, поправляя на висках свои седые букли.

– И этот царь! – проговорила она, складывая с умилением свои аристократические руки и снова улетая в свое прошедшее. – Этот божественный, прекрасный Александр Павлович![122] Этот благороднейший рыцарь! Этот джентльмен с головы до ног!

– Какие люди и какое время было!

– То-то, добавляйте, пожалуйста, всегда: было, – заключила Стугина.

Старушки помолчали, поносились в сфере давно минувшего; потихоньку вздохнули и опять взошли в свое седое настоящее. Сам Ларошфуко, так хорошо знавший, о чем сожалеют под старость женщины, не совсем бы верно разгадал эти два тихие, сдержанные вздоха, со всею бешеною силой молодости вырвавшиеся из родившей их отцветшей, старушечьей груди.

Перейти на страницу:

Все книги серии 100 великих романов

Похожие книги

Сочинения
Сочинения

Иммануил Кант – самый влиятельный философ Европы, создатель грандиозной метафизической системы, основоположник немецкой классической философии.Книга содержит три фундаментальные работы Канта, затрагивающие философскую, эстетическую и нравственную проблематику.В «Критике способности суждения» Кант разрабатывает вопросы, посвященные сущности искусства, исследует темы прекрасного и возвышенного, изучает феномен творческой деятельности.«Критика чистого разума» является основополагающей работой Канта, ставшей поворотным событием в истории философской мысли.Труд «Основы метафизики нравственности» включает исследование, посвященное основным вопросам этики.Знакомство с наследием Канта является общеобязательным для людей, осваивающих гуманитарные, обществоведческие и технические специальности.

Иммануил Кант

Философия / Проза / Классическая проза ХIX века / Русская классическая проза / Прочая справочная литература / Образование и наука / Словари и Энциклопедии
Дыхание грозы
Дыхание грозы

Иван Павлович Мележ — талантливый белорусский писатель Его книги, в частности роман "Минское направление", неоднократно издавались на русском языке. Писатель ярко отобразил в них подвиги советских людей в годы Великой Отечественной войны и трудовые послевоенные будни.Романы "Люди на болоте" и "Дыхание грозы" посвящены людям белорусской деревни 20 — 30-х годов. Это было время подготовки "великого перелома" решительного перехода трудового крестьянства к строительству новых, социалистических форм жизни Повествуя о судьбах жителей глухой полесской деревни Курени, писатель с большой реалистической силой рисует картины крестьянского труда, острую социальную борьбу того времени.Иван Мележ — художник слова, превосходно знающий жизнь и быт своего народа. Психологически тонко, поэтично, взволнованно, словно заново переживая и осмысливая недавнее прошлое, автор сумел на фоне больших исторических событий передать сложность человеческих отношений, напряженность духовной жизни героев.

Иван Павлович Мележ

Проза / Русская классическая проза / Советская классическая проза