— Сделай так, — говорю я, прижимая кончик носа пальцем, чтобы он напоминал свиной пятачок. — Сделай так, — говорю я, похрюкиваю, и Исузу делает точно так же.
— А теперь скажи: «Ф-ф-ф-ф-от и фсе, люди».
— «Ф-ф-ф-ф-от и фсе, люди».
Я смеюсь, и она смеется. Я взъерошиваю ее волосы, и она взъерошивает мне волосы. И я снова испытываю это ощущение. Ощущение, что вечность — это, в конце концов, не слишком долго. Не с ребенком, который может показать вам, как ее провести. Не с ребенком, с которым вечность не кажется настолько страшной.
И я снова откладываю вознаграждение на потом, потому что… ну, в общем, причина только одна: удовольствие закончится. Прекратится. Вытечет по каплям. Если удовольствие нельзя получать определенными порциями, уверен: вы будете откладывать, отсрочивать, придерживать, тянуть до последнего. А если удовольствие можно растянуть? У маленькой смертной девочки крови ровно столько, сколько она может отдать, и когда уйдет кровь, ее не станет. Но смех! Господи Иисусе, смех. Девчачье хихиканье — пусть приглушенное, пусть немного сдержанное, сдерживаемое, быстро стихающее. Обеспечьте маленькую девочку пищей и водой, и хихиканье будет продолжаться. И ваше сердце сможет снова оживать, когда она хихикает, и…
И я думаю, что отсрочка вознаграждения — неплохая вещь. Второй шанс получить второй шанс. Получить время, чтобы найти то, чего вы даже не чаяли найти, потому что не знали об этом, пока оно не нашло вас.
— Скажи: «Исузу — вонючка», — говорю я.
— Марти — вонючка.
— Ну да, похоже.
Я снова думаю о папе.
На этот раз — просто моментальный снимок. Папа в подвале, у своего верстака, под лампочкой с абажуром в виде конуса. Причудливая завитушка дыма тянется от окурка в пепельнице, которая взгромоздилась на краю скамьи. Дым собирается в туманный ореол, заключая лампу у него над головой в кольцо. Его инструменты разложены перед ним на скамье: изогнутые острогубцы, «филипс», отвертки для винтов с плоской головкой, набор торцевых ключей, с полдюжины С-образных струбцин, ножницы для резки жести, молоток с гвоздодером, немного тонкой стальной стружки,[31]
каналорасширители. Здесь же лежит пожелтевший кусок мыла, продырявленный болтами — болты вворачивают в мыло, чтобы потом было проще ввернуть их в нужное место. Есть открытая склянка почерневшего вазелина для той же цели, масленка для скрипучих колес. Остальная часть скамьи завалена деталями велосипеда — предполагается, что я не знаю, что мне подарят его на Рождество.Велосипеды на Рождество в Мичигане? К слову об отсрочке вознаграждения.
Между прочим, я прячусь в темном углу наверху лестницы — и, затаив дыхание, наблюдаю. Мой папа поднимает торцевой ключ, и я могу видеть, как двигаются его лопатки под рубашкой, после чего — щелк-щелк! — что-то натягивается. Когда щелчки прекращаются, папа тянется за своей сигаретой, длинный столбик пепла осыпается рыхлой кучкой. Папа глубоко затягивается и начинает выпускать дым изо рта, когда моя нога сдвигается, и я слышу скрипучий стон половой доски. Струйка сизого дыма, тянущаяся к потолку, исчезает. Папа разворачивается на табурете, тот издает негромкий писк, наводящий на мысль о скелетах. Фонарик уже у папы в руке, уже нацелен и готов разогнать тени, в которых я прячусь. Я обнаружен, я моргаю, я жду, что он что-нибудь скажет, отругает меня, отправит спать — или применит что-нибудь еще из дисциплинарных мер. Но вместо этого он только подмигивает и выпускает оставшийся дым. Он улыбается, прижимает палец к губам, говорит «ш-ш-ш-ш!» и снова подмигивает. А потом просто возвращается к своему верстаку и разбросанным деталям моего будущего счастья, ожидающим сборки. Вот так.
Я вспоминаю папу. Снова. До сих пор. И думаю по-отечески, но не о том, каково это — потерять отца. Я думаю о статусе отца так, как еще никогда не думал. Я думаю о том, каково это — быть отцом. Откуда вы узнаете то, что должны знать? Как узнаете, когда нужно повысить голос, когда подмигнуть? Как стать отцом, который знает все эти вещи?
И каково это — стать отцом для маленькой девочки… в мире, который больше не предназначен для маленьких девочек?
Мы с Исузу сидим в гостиной, где я не убил ее. И прошло, наверно, около получаса, прежде чем один из нас украдкой взглянул на другого. Я сижу на кушетке, руки за спиной, ноги вытянуты вперед и скрещены в лодыжках. Я наблюдаю за ее получасовым не-наблюдением, в то время как Исузу лежит на животе на полу и рисует цветными карандашами, которые я ей дал. Ее лодыжки скрещены, как и у меня, но ноги согнуты в коленях и качаются, как два маятника: к попе — к полу, к попе — к полу.
— Исузу?
Прошло полчаса. Возможно, больше. И я должен услышать ее голос.
— А?
— Знаешь, что означает твое имя?
— Не-а.
— А мама тебе не говорила?
— Ага. Наверно.
— И?
— И чего?
— Что она говорила?
— Она говорила, что «Исузу» — это потому, что я катастрофа, которой всегда стоит ожидать.
— А «Трупер»?
— «Трупер» — потому что у меня большие ноги.