…Кое-что доктор Кадмони мне объяснил. Дескать, ежели в чистенький, светлый дом, построенный по последнему слову науки и техники, поселить нынешних наших людей, тех же рабочих, тех же крестьян, которые чуть ли не в землянках живут, то через год они превратят его в грязный барак, потому что даже не представляют, что можно жить как-то иначе. Нельзя, дескать, возвести хрустальный дворец, пока нет рецепта этого самого хрусталя. Нельзя обустроить на земле светлое будущее, коммунизм, пока не удастся создать нового человека, способного этот мир поддерживать и развивать. А чтобы его, то есть нового человека, создать, чтобы очистить биологический материал от мерзких, животных инстинктов, надо пробудить в нем неслыханные способности: пересечь ту черту, которая отделяет человека от божественного творца… «Остров доктора Моро» советовал мне почитать, а еще – рассуждения о сверхчеловеке какого-то безумного немца… Одержимый он был, доктор Кадмони: глаза сверкают, слова неразборчивые в горле кипят, по коридору как угорелый несется – только посторонись, спал, говорили, в сутки всего четыре часа: два часа ночью, два часа днем…
…Ну, оглядываюсь, конечно, по сторонам. В мавзолее-то я, хоть в Москве сколько-то жил, никогда прежде не был. Полумрак, значит, горят два пятиугольных зеленоватых светильника, и от этого света, как от растертой травы, лицо у товарища Сталина – будто умер он дня четыре назад. И так-то он был весь рябой, кожа дряблая, нездоровая, словно черти на ней молотили горох. А тут – просто плесень с разводами, слабо белесая по краям. Доктор Кадмони в кресло его усадил, руки – на подлокотники, на лоб обруч с красной пентаграммой надел. А на площадке, которая от остального пространства отделена чем-то вроде бетонного рва, лежит, как в стеклянном аквариуме, товарищ Ленин: руки вытянуты вдоль тела, глаза закрыты, такой маленький, как ребенок, еще даже, кажется, меньше, чем в жизни был. Освещен уже не зелеными лампами, а ослепительно-белыми, и от того представляется, что не столько он мертвый, сколько не до конца живой. Те двое, в балахонах расшитых, что вместе с нами пришли, воздели руки, зазвенели у них бубенчики на рукавах, и оба жалобно так замяукали, точно котята, которых не кормили с утра… И свет зеленый, в рефлекторах, тут же начал мигать: туда-сюда, как будто замыкает у них электрическое реле… Ага, думаю, что-то мне это напоминает… Только поют они как-то не так, визжат, конечно, стараются, тоненько подвывают, однако потусторонний озноб, как тогда, в Осовце, от этого не берет. Лишь покалывает меня по всему телу, лишь щекочет, будто кровяными ворсинками изнутри. Тем не менее товарищ Ленин вдруг открывает глаза, сгибает руки в локтях, так что пальцы у него теперь направлены вверх, подергивает ногами и начинает что-то вещать, не поворачивая головы. А голос – утробный, низкий, глухой, как будто выходит из-под воды. Или как будто пластинку пустили на замедленные обороты. Сплошное мрр-мрр… гнм-гнм… бдлы-бдлы… Ни одного слова в этой какофонии не разобрать. Зря доктор Кадмони понадеялся на меня. Сам, вижу, откинулся в кресле, обмяк, как мешок, глаза закатились, пальцы, будто у припадочного, подрагивают. Товарищ Сталин, между прочим, точно такой же. Разве что волосы дыбом, словно наэлектризованные: искорки мелкие, красноватые проскакивают по ним. Ну, а про тех, что с маузерами за ним стоят, и говорить не приходится – окостенели оба, как соляные столбы. Ага, снова, думаю, настала моя минута. Поднимаюсь со стула, оглядываюсь – никто ни гу-гу, прохожу между ними – ни глазом, ни ухом не шевелят… Коридорчик там крохотный… ступеньки какие-то вверх… дверь на засове… но я этот засов – напрягся, вбок оттянул… Смотрю: ё моё, оказывается – Красная площадь… булыжник… ночь… пустота… нигде ни единого человека… Часовые, что в карауле стоят, чувствую, зыркнули по-лошадиному на меня, но по уставу – молчат, не их это дело… Подскакивает откуда-то крепкий милиционер. Докладывает: Сержант Корольков! За время дежурства никаких происшествий не наблюдал… Видно, что перепуган до смерти: глаза навыкате, пятна нездоровые на щеках… Молодец, говорю, сержант Корольков, правильно бдишь… Отвечает под козырек: служу трудовому народу!.. И зубами стучит, как будто не лето вокруг, а непроглядный мороз… Ну, я кивнул ему по-начальственному, вроде как отпуская, плечи расправил, вздохнул, поправил под ремнем гимнастерку, фуражку, взятую у охранника, поглубже надел, и спокойненько так, как с работы, не торопясь, пошел себе и пошел к дальним домам…
Еще несколько слов о тогдашнем моем состоянии. Возможно, я излишне подробно останавливаюсь на нем, но это единственный способ хоть как-то, в косвенных признаках объяснить некоторые мои намерения и поступки. А также – в иных ситуациях – вопиющее отсутствие таковых. Мою заторможенность, мое очевидное скудоумие, вероятно, бросающееся в глаза, мою непростительную бестолковость в понимании самых элементарных вещей. Никакого другого способа объяснений у меня для этого нет.