Оглядевшись заново, мы признали его правоту. Хвостенко навел наш взгляд на резкость, и город, налившись стариной, обернулся песней про вечное, прошлое и волшебное. Рыжие эстакады надземки нарезали Манхэттен, как Рим – акведуки. Ветхие инсулы жилых кварталов наивно маскировали бедность лепниной. Орлы, латынь и лавры украшали муниципальные дворцы форума. Украв и присвоив старосветские образцы, Нью-Йорк склеился в дикое чудо без умысла и порядка, подчиняясь наживе и случаю. Благодаря архитектурной безалаберности, одно здесь не мешало другому. Поскольку Нью-Йорк никогда не бомбили (до 11 сентября было еще далеко), новое росло на допотопном, как опята на сгнивших пнях.
– Над небом голубым есть город золотой, – затянул Хвост, как всюду, где он оказывался, и мы из благодарности подхватили припев, чего с моим слухом не следовало делать ни при каких обстоятельствах.
Разжившись чужой точкой зрения и заменив ею нашу, мы решили сделать Нью-Йорк своим. Обремененные репортерскими обязанностями мы днями и ночами шлялись по городу, делая вид, что занимаемся делом – и занимались им, смешав, как я всегда мечтал, труд с досугом.
Искусство никогда не относиться к искусству серьезно завещал нам строгий кодекс шестидесятников всех стран и народов. Сэлинджер звал художников рисовать на оберточной бумаге, Бродский писал «стишки», мы, подражая старшим – «байки», опасаясь, что нас заподозрят в благих, а не веселых намерениях.
Однажды, прочесывая дальние окрестности Бродвея, где нищие молодежные театры делили улицы с ремонтными мастерскими и старыми, списанными с 42-й на дальний запад проститутками, мы укрылись от ветра с Гудзона в непарадном подъезде и, выпив, вышли не в ту дверь, в которую вошли. За порогом открылся бешено освещенный двор. Посреди него три косматые старухи напевали и приплясывали у ведра с синим пламенем. От ужаса мы, бряцая бутылками в пластмассовом мешке, бросились обратно, но нас остановили грянувшие из тьмы аплодисменты.
– Ради бога, – спросил я у схватившего нас охранника, – что это?
– «Макбет», – злобно прошипел он и выставил нас на ветер.
«Панорама», как и следовало из ее названия, расширяла географические представления об Америке. Нас стали приглашать читатели, и мы освоили жанр публичного выступления, в котором так блистал Довлатов. Если Бродский, игнорируя вопросы, честно читал стихи до тех пор, пока под галстуком не расплывалось пятно от пота, то Довлатов предпочитал интриговать аудиторию, зажигаясь от нее.
– Что у меня в кулаке? – спрашивал он.
– Что? – подыгрывала аудитория.
– Мое собрание сочинений на фотопленке, которое сочувствующая нонконформизму француженка вывезла из Ленинграда не скажу – где.
Зрители млели, но только раз. Когда Сергей со своим кулаком вернулся в Торонто, выяснилось, что даже в крупных городах Нового Света наших хватает лишь на один зал. Кроме того, это – одни и те же люди, которых я, следуя тем же путем, узнал так близко, как если бы возил их с собой.
Первый ряд заполняет соль земли: интеллигентные старушки, которых я побаивался, сконфузившись в гостях у одной из них. Заметив книжный шкаф со сказками, я вежливо ляпнул:
– Волшебный вымысел, должно быть, украшает старость.
– Не знаю, – сухо ответила пожилая дама, – я и в юности увлекалась фольклором, изучая поэтику сказки под руководством Проппа.
Остальные ряды занимает средний класс эмиграции. Добродушные и смешливые, они терпят короткие стихи и такую же прозу, любят слушать про евреев, им нравится, когда ругают русских большевиков и американских демократов. Еще больше их радует пора безответных вопросов, которые задают, чтобы себя показать, а других посадить в лужу. Кульминация наступает с появлением городского сумасшедшего.
Когда Комар и Меламид стали работать втроем, они объяснили, что взяли в соавторы слона ради непредсказуемости штриха, которая больше всего ценится в абстракционизме. Вот такой слон приходит на каждую встречу с читателями.
– Вы знаете, как вязать снопы? – спросили меня однажды.
– Нет.
– Как же вы можете писать про деревню?
– Я не пишу про деревню.
– А могли б, если бы знали, как вязать снопы.
Когда открылась дверь на родину, я обнаружил, что по обратную сторону океана меня ждала знакомая аудитория. В первых рядах сидели те же старушки, знавшие наизусть Цветаеву. Позади – противники Кремля и, заодно, Америки, готовые терпеть сюжеты о словесности, чтобы узнать, с кем пил Довлатов и жил Бродский. Но окончательно я почувствовал себя дома, когда встал невзрачный мужчина с грустным лицом и помятой лысиной.
– Не подскажете, – спросил он, – как мне найти работу?
– А какая у вас профессия? – опешив, спросил я, как будто это что-нибудь меняло.
– Клоун, – объяснил он и погрустнел еще больше.