Даша дремлет, свернувшись калачиком на одном конце широкой деревянной скамьи, на другом она развесила кое-какие лохмотья, для просушки. Оцепенение, сковавшее ее разум и тело в первые часы после ареста, прошло. Оглядевшись в своей темнице, Даша убеждается, что здесь не так уж страшно. Стены сухие, в углу – охапка ржаной соломы, в которую Даша зарылась было для тепла, но тут же выскочила – заели блохи. Есть большой ковш с водой, ломоть хлеба, не такого уж черствого, но главное – есть окошко. Пробито оно высоко, забрано толстой кованой решеткой, однако в него можно разглядеть небо. Будь этот день солнечным – в каменной клетке было бы светло, но Даше сейчас больше по душе сумерки. За толстой каменной стеной шумит ливень, и Даша, прикрыв глаза, слушает ровный, густой шелест водяных струй. Странно, но здесь ей лучше, чем в монастырской келье. Прошел первоначальный тошный страх, сердце бьется тише, и, хотя голова болит и горит, мысли прояснились. Даша знает, что теперь от нее ничего уже не зависит – все будет, как решит сам царь, а значит, ничего не остается, как заранее покориться. Виновна ли она? Да, кругом. Если и удастся оправдаться в своей несчастной беременности, то вину за самовольное отлучение из монастыря ей с себя не снять. Но странно – она спокойна, и если вздрагивает порой, то лишь от холода, навеки, кажется, въевшегося в ее кости. Был у нее богатый отчий дом, были матушкины ласки, сладкая еда, дорогие наряды, раболепие слуг и томные девичьи мечты о женихе-князе – все ушло. Была расправа, была матушкина смерть, был постриг и долгие, мертвящие дни в монастыре – прошло и это. Смерть ли ждет ее, или помилование – Даше все едино, все она примет как должное и не взбунтуется. Перенеся столько горя, пятнадцатилетняя девушка чувствует себя старухой, слишком зажившейся на свете, и ждет смерти чуть ли не с нетерпением. Она привычно молится, зевает, крестит рот и постепенно засыпает под ровный, уютный шум дождя за окошком.