– Материным благословением клянись, что не блудила! – приказывает та, и Даша горячо клянется. Тогда Руфина усаживает ее рядом с собой на дощатое ложе и шепотом выспрашивает о болезни. Даша рассказывает, слезно жалуется, и как ни прикидывают, как ни рассчитывают две женщины – все получается, что инокиня Дорида вот уже третий месяц носит под сердцем младенца.
– А скажи, голубка, – еле слышно спрашивает Руфина, оглядываясь на дверь, – отчего сарафан на тебе был порван, когда тебя привезли? Кто порвал? Где?
Даша может припомнить лишь то, что, когда пытали мать, а ее саму удерживали опричники, сарафан был цел. Потом она впала «как бы в безумие» и очнулась лишь в телеге, которая везла ссыльных в Хотьково. Руфина выслушивает, выспрашивает, прикрывает глаза и горестно вздыхает:
– Не миновать стать, пташечка, что тебя эти псы испортили, когда тебе разум затмило, а ты, горькая, и не почуяла. Где там – от такого немудрено вовсе бесноватой сделаться… Вот горе-то тебе, теперь понесешь вдвое! Тя-ажкую ношу понесешь, и помочь снести некому!
Она поднимает ее, умывает ледяной водой и тащит к общей молитве. Три часа Даша лежит на ледяном полу, не чувствуя холода, раскинув руки крестом, как в ту ночь, когда умерла ее мать. Молится Даша вместе со всеми, но о своем – умереть бы поскорее, чтобы не принять перед смертью еще горшего позора и поношения. Ей приходят на ум страшные истории о соблудивших инокинях, которых смутил лукавый, вспоминаются страшные истязания, к которым приговаривает их монастырский устав. Попасть в каменную яму, на черствый хлеб и тухлую воду, быть посаженной на цепь, сгнить заживо, не видя солнца, – вот что ее ждет, вот как она умрет, не дожив и до шестнадцати лет. Даша сдавленно стонет и бьется лбом в каменный пол, обращая на себя внимание других инокинь, думающих, что она молится за упокой душ своих опальных родителей.