И еще один более поздний пример подобного же, пусть не столь головокружительного перелета через все различия традиции, поколения, темперамента — это образ Гёрреса, каким представился он Фридриху Геббелю, драматургу с севера Германии, образ, отмеченный терпкой сверхотчетливостью несогласия и понимания. Геббель пишет в дневнике за 1846 г.: «Тот, кто заглянул бы ему в лицо, тот наверняка побужден был бы следовать за ним и в самый густой мрак… Его лицо — поле битвы, где пали мысли; всякая идея, какая со времен Революции сотрясала своим трезубцем океан немецкого духа, оставила на этом лице свою борозду, и эти борозды остались на лице и после того, как якобинец спрятался в обличье святого. Корчму превратили в часовню, а вывеску снять забыли; кто не знает, что внутри молятся и поют псалмы, тот по нечаянности может зайти и потребовать себе вина и кости». Далее Геб-бель сравнивает Гёрреса с натурфилософом Хенриком Стеффенсом (протестантом, норвежцем) и видит общее у них «в продуктивном таланте комбинирования»: «Подобные индивиды стоят перед миром и историей как перед шахматной доской и играют, не в силах творить»[3]
.Геббель по существу во многом прав, а резкость его слов оправдана самой личностью Гёрреса и воспроизводит подмеченные всеми главные ее черты — порывистость, взрывчатость, ничем не скрашенную угловатость и как бы бесцеремонную правдивость, выражавшую само отношение к миру — прямолинейное, несмягченное, словно без всякой дистанции и соответственно без защитного слоя. И наш соотечественник отчасти пишет о том же: «Гёррес… читая или, лучше сказать, скандируя свои лекции, похож на пифию, качающуюся на своем треножнике и оживленную не духом, а каким-то чадом истины. Отличительная черта его — воображение сильное и неправильное. Большие мысли часто мелькают, но, как герои Оссиановы, в тумане, и невесть куда бредут и откуда. Он преподает всемирную историю, готовит сочинение о родоначалии европейских народов и, кажется, убежден, что понимает даже историю русскую, в чем я сомневаюсь»[4]
. Это — поздний Гёррес, историософские лекции которого подверг самому строгому, хотя и благожелательному разбору Гегель[5], — умозрительность метода была налицо, а в глазах Гёрреса его метод гарантировал неведомо как полученную истину. Такой «комбинационный метод» был всегда свойствен Гёрресу, как представителю натурфилософской школы, распространившему ее приемы решительно на все области бытия, а у позднего Гёрреса это комбинирование предстает как бы в оголенном виде. Мысль — пророчествование, головокружение от «чада истины» (Титов): «…проверить, как долго может качаться из стороны в сторону человек, идя с закрытыми глазами, пока не натолкнется головой на балку»[6].В отличие, однако, от тех, кто знал Гёрреса лишь в поздние его годы, Фридрих Геббель наметил и эволюцию его взглядов: «корчма» (или «кабак») и «часовня», «святой» — это плебейски-грубое утрирование Гёрресовского развития, вполне оправданное и уместное, которое для Геб-беля все отразилось в физиогномическом облике позднего Гёрреса. Конечно, в этом развитии куда больше последовательности и преемственности, чем представлялось Геббелю, но в одном он точен — в молодости Гёррес и был самым настоящим «якобинцем». Теперь и нам следует обратиться к гёрресовским началам, потому что самый плодотворный период эстетической и литературно-критической деятельности Гёрреса пришелся как раз на те два десятилетия, когда его юношеский социально-радикальный пыл соединялся с разнообразным материалом научного знания и, соединяясь, переходил в зрелые формы мировоззрения — тут устанавливалось относительное равновесие эмпирии и умозрительности в гёрресовской комбинаторике, а также образа и схемы, мифа и позитивного знания в его мышлении.