Итак, молодой Гёррес был якобинцем, но еще необходимо уточнить — немецким якобинцем. Теперь о немецких якобинцах накопилась весьма обширная литература[7]
, и иногда слишком щедрое пользование этим словом вызывает сомнения[8]. Между тем тип немецкого якобинца, конечно, вполне реален — это, как правило, такой человек, который безусловно разделяет идеи Французской революции, одобряет революционный террор, но обычно лишен всякой возможности принять участие в революционной практике. Разрыв между идеей и делом способствует тому, чтобы революционные импульсы накапливались в душе, — не проверенные в деле, они приобретают какую-то абсолютность (есть исключения, которые только подтверждают правило). Сугубая теоретичность немецкого якобинства, которому лишь редко предоставляется случай перейти в действие, объясняет существование его и в то время, когда французские якобинцы были уже разгромлены, — якобинская идеология продолжает тут существовать в особых формах, и именно Йозеф Гёррес представляет нам якобинца той поры, когда революция была «завершена» во Франции официальным декретом 15 декабря 1799 г. и цели ее были объявлены достигнутыми. Уроженец Кобленца на Рейне, Гёррес выступает рьяным сторонником идей революции, издает (в 1798–1799 гг.) два революционных журнала и является сторонником присоединения рейнских областей Германии к Франции: годы научили Гёрреса тому, что революционная фраза и административный порядок, введенный французскими властями, резко расходятся между собой. Однако еще свои «Афоризмы об искусстве» (1802) Гёррес датирует по французскому счету — «год X» — и, очевидно, это для него не формальность.В эти самые годы завершения революции и утверждения власти Наполеона Гёррес переживает на опыте гибель идеала — общественносоциальных представлений, которые, казалось бы, вот-вот были готовы воплотиться в действительность! И очень важно, что он переживает гибель идеала на опыте — в превращенной во французский департамент, а по сути оккупированной немецкой области! В Гёрресе, как мало в ком, всегда был жив практик, человек дела, политик самого радикального толка — все это отразилось в его отношении к науке, к истории (где — даже во всем том, что уже ушло в прошлое! — можно, как оказалось, наводить свой порядок), отсюда в конце концов и историософские лекции 1830 г. Видя непосредственную гибель идеала, Гёррес от идеала не отказывается, но обобщает его. Ни враги Гёрреса, ни друзья его, ни впоследствии его единомышленники из католического лагеря не забывали, и не прощали Гёрресу его якобинства — и они в сущности не ошибались в том, что якобинская жила оставалась в усложнившемся организме гёрресовской мысли. И тут дело не только в том, что Гёррес всегда был противником сложившегося порядка вещей (какими бы способами ни предлагал его изменять), и не только в тех жестах непримиримого «стояния на своем», словно перед неправым судилищем, что так ощутимо в сочинениях Гёрреса, — дело в изначально радикальной позиции, которая впоследствии либо переносится, обобщаясь, в отвлеченные сферы знания, либо заслоняется иными проблемами, либо, на худой конец, исчезает из поля зрения за мелкими вопросами и спорами или даже существенно искажается, но не позволяет усомниться в исконном демократизме Гёрреса, в том народном духе, который жил в выходце из народа, пусть бы даже выражался он столь внешне, как в резких, грубоватых манерах поведения. И сам гёрресовский романтический субъективизм, и поздняя его склонность к мистике — все это формы, в которых Гёррес скрывает свой первоначальный идеал («зашифровывает» его, если воспользоваться характерным выражением того времени), — впрочем, иной раз успешно скрывает и от самого себя! Романтическая образность (и мифотворчество) становится тогда своеобразным способом перестройки революционных идеалов молодости.
На рубеже XVIII–XIX вв. этот совершавшийся в Гёрресе процесс обобщения своего общественного идеала протекал особенно стремительно. В «Вероисповедании» (1798) читаем: «Верую, что наш век созрел для того, чтобы сменить деспотическую форму правления на более сообразную… Верую, что век введения демократической формы еще не настал и настанет не скоро. Верую, что период безвластия во всем его объеме, т. е. эпоха, когда люди не будут иметь никакой формы правления, потому что не будут нуждаться в ней, не наступит в конечное время… Верую, что представительная система сообразна с культурой нашего времени и что долг гражданина мира всеми силами препятствовать тому, чтобы государство, принявшее такую систему, либо впадало в деспотизм, либо преждевременно возвышалось до демократической формы… Верую, что с известными изменениями конституция франков является наиболее сообразной нашему веку»[9]
.