В. Вольфзон и оказался на какое-то время во главе кружка молодых людей, к которому принадлежал Фонтане: «Все мы без малейшего исключения были молодыми людьми с самыми тривиальными манерами. Вольфзон, напротив, был “барином” <·.-> Он, что, естественно, тоже весьма нам импонировало, уже немало чего издал, в том числе и альманах <…>*; «предметом своих занятий он избрал историю литературы».
«Его подлинной областью была вся беллетристика немцев, французов и русских. Понятное дело, Россия, когда он читал нам свои доклады, стояла для меня превыше всего, причем я говорил себе: «Вот
«Из русского языка ничего не вышло; что же касается русской литературы, то тут я уже не отпускал, и, начиная со старика Державина, через Карамзина и Жуковского, передо мною прошли Пушкин, Лермонтов, Павлов, Гоголь. Добрая часть того, что излагал тогда Вольфзон, осталась у меня в голове, особенно от трех поэтов, названных последними, — Лермонтов был моим особенным любимцем, — так что, пусть все и было всего лишь пробой в малых дозах, я на своем жизненном пути повстречал лишь очень немногих, кто знал тут больше меня*[9]
.Появление Η. Ф. Павлова в компании Пушкина и Лермонтова, может быть, и покажется сейчас кому-то странным, однако именно эта фамилия говорит нам о том, что картина русской литературной жизни рисовалась достаточно объемно и в подробностях; в конце концов В. Вольфзону безусловно не приходилось выходить за пределы того, что можно было бы назвать наиновейшей русской литературой, свидетелем истории которой он был сам, несмотря на свою молодость, — это почти неповторимая ситуация, этим она и ценна. Фонтане мог узнавать от Вольфзона всякие детали русской журнальной жизни, — возможно, такие любопытные и ценные штрихи ее повседневного протекания, которые так и не были запечатлены ни в каких текстах.
Таким образом, если бы мы теперь поверили рассказу старого Фонтане из дней его молодости и предположили, что тут нет ошибки памяти, то, отнесясь к нему с полнейшей буквальностью, мы должны были бы первым делом констатировать, что существуют два понимания «нигилизма* — как невежества вообще и как какого-то русского нигилизма, который значит нечто иное.
Вот в таком несколько неопределенном промежутке между нигилизмом-невежеством и нигилизмом-иксом и необходимо производить некоторые поиски, причем сразу же следует сказать, что сегодня можно только объявить об их начале. Увы! о содержании разговора И. Г. Гюнтера с Фонтане, когда оба собеседника, по буквальному выражению писателя, «перебрали целые миры, перепрыгивая с пята на десято», мы никогда ничего не узнаем. Ограничивая же поле будущих поисков, мы должны с самого начала предположить, что русским нигилизмом в разговоре был назван тот русский поворот, какой был придан общеевропейской теме «мировой скорби», — общее настроение литературы того времени и могло ведь трактоваться, и до сих пор иной раз разумеется именно так[10]
, — тогда тут речь шла не собственно о слове, но о «деле», и все-таки наКак было известно уже давно, слово «нигилизм» громко прозвучало в русской литературе в 1829 году в статье Н. И. Надеждина, опубликованной им в «Вестнике Европы». Статья эта называлась «Сонмтце нигилистов». Благодаря же Н. Г. Чернышевскому, который вспомнил выступление Н. И. Надеждина и кратко прореферировал его в своих «Очерках гоголевского периода русской литературы» (1856), в их четвертой статье (главе), память об этом раннем тексте Надеждина никогда полностью не исчезала из русского культурного сознания[11]
. Зато реферат Н. Г. Чернышевского был не вполне корректен — и, не без внутренних оснований, тенденциозен.