Ничего другого здесь нет. Ну что по отдельности? На какую мысль это может навести нас? На такую очень предположительную и робкую пока мысль о том, что вещи называются очень просто и передаются такими языковыми жестами, которые воспроизводят нечто простое и очевидное, вещественно данное. Вот: «язык сломался». Но, вероятно, в целом все складывается в картину чрезвычайно интересного и разнообразного движения, которое замечает автор трактата «О возвышенном». Наверное, его впечатления не случайны. Во всяком случае здесь есть большая загадка для истории культуры, и, когда мы этой историей занимаемся, мы должны знать, что иногда нам приходится говорить что-то упрощенно, чтобы расположить факты и события в каком-то осязаемом порядке… Главным образом история культуры задает нам загадки. И общее слово для этих загадок — это загадки «иного». Загадки того, что есть не то же, что у нас, а принципиально «иное».
Древняя греческая поэзия дает нам одну из таких загадок. Это безусловно «не то самое», с чем мы имеем дело сейчас на каждом шагу, и не то самое, что позволяет себя более или менее легко реконструиро-
вать на основании тех движений культуры, которые мы наблюдаем на протяжении последних двух-трех веков. XIX век был недавно, мы не вышли из орбит его влияния, а это значит, что и из орбит влияния миросозерцания, противоположного по способу своего самоистолкования всему, что было до него. И это помогает нам реконструировать все, что было раньше — начиная с Аристотеля — до наших дней. Аристотель в IV в. до н. э., безусловно, жил в условиях перевернувшейся внутренней культуры. Хотя античная трагедия отстояла от него всего на полвека или на век, он, без сомнения, смотрел на нее уже не с той стороны, с какой она являлась греческому зрителю V в. до н. э. Он рассматривает ее как результат устоявшейся письменности и культуры, которой греческая культура V в. до н. э., конечно, не была. А что касается Сафо, Алкея и всей греческой лирики, создававшейся в VI и в V вв. до н. э., т. е. еще до трагедии, то эта лирика в эпоху Аристотеля уже была за двумя глубокими водоразделами, пролегшими в истории человеческой культуры. Она находилась за этими водоразделами, и слава богу, что в человеческой культуре все совершается одновременно — с резкими внутренними переосмыслениями и, в то же время, на поверхности очень плавно. Оказывается, что нет никаких препятствий для того, чтобы трактовать поэзию Сафо по аналогии с поэзией XVIII в. или даже XIX в. Оказывается, что есть такая сторона в этой поэзии, которая позволяет ее легко переосмыслять. Но мы должны воздерживаться в таких случаях от того, чтобы говорить: смотрите, всегда было одно и то же. Музыканту это не так грозит. Потому что история музыки, которая нам доступна, она в несколько раз короче, чем история европейских поэтических текстов. Но некоторый поисковый смысл эта ситуация имеет и для музыканта, потому что когда он обращается к XVII, XVI, XV и XIV вв. в истории музыки, то он — по другим причинам — вступает в ту же самую зону, где ему трудно что-либо реконструировать, где он не может просто так, по аналогии, судить о том, что же это такое. Уж не говоря о том, как нужно исполнять эту музыку.
Теперь, что касается Алкея, современника Сафо, от него сохранилось гораздо меньше, чем от Сафо, и нет ни одного целого стихотворения. Из поэзии Сафо сохранилось 2–3 стихотворения, о которых можно думать, что они сохранились целиком. Эта поэзия в основном для нас потеряна и уцелела лишь в небольшой мере. Поэтому из стихотворений Алкея (Алкей далеко не всегда писал алкеевой строфой, он писал и другими размерами, но алкеева строфа приписывалась ему в качестве личного изобретения) прочитаю вам несколько строк, для того чтобы почувствовать, как звучит эта необычная строфа. Из-за того что поэзия Алкея так плохо сохранилась, здесь нам не приходится ожидать ни каких-либо вариаций в русской поэзии, ни обширных попыток переводить ее. И я только прочитаю в переводе М. Л. Гаспарова одну строфу:
<…> Не поддавайтесь оцепенению!
Когда невзгода встала насущная Перед глазами, — всякий помни Быть пред бедой настоящим мужем.
Не посрамим своим малодушием
Достойных предков, в мире почиющих…
Отсюда следует только одно — что степень условности, с которой воспроизводятся в новых европейских языках эти стихи, эти поэтические системы, гораздо более значительна, чем та степень условности, которая позволяет греческий гекзаметр переводить более или менее адекватно. Греческий метр обращается в гораздо более простой размер (во что-то ямбическое по своей природе). Граница поставлена с самого начала. Хоровая лирика еще усложняет эту ситуацию и, следовательно, закрывает для нас подход к этой ситуации средствами нашего родного языка.