XIX веков и Стефан Георге на рубеже XIX и XX веков. Но самое слабое звено — это Георге, конечно. Потому что наш слух, сейчас по крайцей мере, совершенно не способен воспроизводить его в полной мере. В начале XX века это было возможно: Арнольд Шёнберг и Антон Веберн обладали этой возможностью — слышать поэзию Георге как совершенство в себе — и реализовали её. Поэтому так и бросились на эти стихи, с искренним чувством современности своей этому поэту (Георге умер в 1934 году), для них это было последнее слово в поэзии, которое они могли воспроизводить изнутри музыки, чувствуя родство направленности этого слова. И у Шёнберга, безусловно, ощущение такой же абсолютности высказывания средствами музыки, но зато очевидно совершенно, что он очень далек от Гёльдерлина и от того, что Стефан Георге научился так хорошо слышать в истории немецкой поэзии. А Гёльдерлин находится на том самом месте в немецкой литературе, где она выходит из риторических связей и вдруг начинает обладать — внутренне — новой свободой. Свободой порыва вверх, вольного, но очень уверенного. Скованность и холодность Клопштока исчезает — и остается свободный вольный полёт. Но это все в переводе очень плохо доносится. Не потому, что плохой перевод, а потому что требуется погруженность в определенную стихию языка. Есть вещи непереводимые. Вот как Пушкин непереводим. Какие бы переводы его ни делали, они вырывают его из его взаимосвязей внутри языка. Из некоторой языковой перспективы, которую воссоздать нельзя. И то же самое происходит и с Пиндаром, и с Гёльдерлином, и, отчасти, с Георге. Но Георге здесь самое слабое звено, как я сказал. Это не абсолютное звено. Видимо, как величина творческая он слабее, чем те композиторы, которые так его полюбили, чувствуя свое родство с ним. Но тем не менее, слух Георге впервые расслышал величие поэзии Гёльдерлина, а Гёльдерлин впервые по-настоящему — то есть не по учебникам риторики — расслышал слово Пиндара, которое в большой мере было закрыто для него по причине его недостаточного знания греческого языка. Вот такие парадоксы. Одна из од Пиндара в переводе Михаила Леоновича Гаспарова так начинается:
Лучше всего на свете —
Вода;
Вот вам пример абсолютного слова. Почему поэт так говорит — трудно сказать, по отдельности трудно сказать: ведь это же мысль? В отличие от философа Фалеса, который сказал еще раньше, что все существующее происходит из воды (это чуть ли не первый греческий философ, от которого сохранились фрагменты, один из семи мудрецов). Для этого у него были основания натурфилософские. А Пиндар это пишет как поэт — может быть, с какими-то натурфилософскими воспоминаниями. Далее ода продолжается так:
Но золото,
Как огонь, пылающий в ночи,
Затмевает гордыню любых богатств.
Сердце мое,
Ты хочешь воспеть наши игры?
Не ищи в полдневном пустынном эфире Звезд светлей, чем блещущее солнце,
Не ищи состязаний, достойней песни,
Чем Олимпийский бег.
Лишь отсюда многоголосый гимн Разлетается от мудрых умов,
Чтобы славить Кронида У блаженного очага Гиерона
Ода написана в честь Гиерона Сиракузского и коня его Филиника. Как я вам говорил, Михаил Леонович никакой метрической структуры не передает, считая это дело хотя и возможным, но бесполезным. Поэтому это вольные стихи, не рифмованные и не подчиненные никакой метрической схеме.
Поэзию Михаила Леоновича Гаспарова, естественно, надо рассматривать самостоятельно, это я тоже хотел сказать. Естественно, когда вы читаете перевод, вы посмотрите, чей перевод. Но надо знать, что Михаил Леонович Гаспаров — это тот из современных поэтов, кто наиболее замечательно и наиболее виртуозно владеет средствами современного русского языка, включая те средства, которые поэту обычному совершенно неизвестны и недоступны. То есть владеет историей русского языка. Когда вы больше будете читать Пиндара, вы почувствуете, что трудность Пиндара для М. Л. Гаспарова является дополнительным стимулом; потому что сам он, как переводчик, очень склонен вот к такому стилю, требующему использования многообразных средств русского языка, для подавляющего большинства современных поэтов русских совершенно неизвестных и недоступных. Но, конечно, поэтический порыв самого Пиндара только очень косвенно и отраженно передается в этом переводе, потому что нет той стихии языка, в которой он, собственно говоря, оправдывается. Когда то же самое читается по-гречески, то там это все стоит абсолютно на своем месте. Нет никакой заметной нам плоскости свободы, которая заставила бы нас подумать: а ведь можно было бы сказать и иначе. Нет, это как раз та поэзия, которая сказалась так, как надо. И когда там говорится, что лучше всего на свете вода, то этому приходится беспрекословно верить. Эта поэзия несет в себе такой заряд убеждения, что сомневаться ни в чем невозможно. У Пиндара помимо больших есть небольшое количество очень коротких од, вроде «Пифий-ской оды», которая приведена дальшр. Она очень простая, состоит из строфы, антистрофы и завершения — эпода:
Счастье которое долго в цвету,