Из околоромантического пространства лирики возвратимся к собственно-лирической романтической поэзии. Она предстает перед нами не как развитие на общей основе, но в виде отдельных, индивидуальных стилистических систем, — в виде тех самых поэтических зданий, которые возводит отныне каждый поэт на развалинах былого поэтического общежития.
Творчество Фридриха фон Гарденберга (Новалиса) — это обретение романтической поэзией своего романтического содержания. Его лирика рождается не из программы: небывалая широта теоретических интересов Новалиса, отыскивающего в универсальности знания признаки всеобъемлющей системы, не мешала изначальности его гениального поэтического творчества. При этом поэзия Новалиса предельно далека от чистой лирики — от такой, которая обнаружила свою автономность и которой остается только пользоваться правами своей обособленности. Напротив, духовные интересы Новалиса прежде всего концентрируются в его поэзии — прежде, чем в теоретическом сочинении, трактате. Поэзия даже оказывается у него естественным языком науки, знания. В этой поэзии рефлексии о самой же поэзии уделяется много места:
In ewigen Verwandlungen begrilsst
Uns des Gesangs geheime Macht hienieden,
Dort segnet sie das Land als ew’ger Frieden,
Indes sie hier als Jugend uns umfliesst.
Sie ist’s, die Licht in unsre Augen giesst,
Die uns den Sinn für jede Kunst beschieden,
Und die das Herz der Frohen und der Müden In trankner Andacht wunderbar geniesst…
Новалис никогда не верифицирует, как Людвиг Тик; его стихи открывают мысль, открывают ее для самого поэта, это — поэзия рождающегося смысла, мысли. Для того чтобы такая почти уже перегруженная мыслью поэзия становилась специфически-романтической, ее направленность должна была быть преломлена, ее «теоретичность» — предстать как язык внутреннего.
Напомним, что в противоположность поэзии риторических эпох, новая, возникавшая на развалинах риторического миропонимания поэзия предполагала, во-первых, конкретную индивидуальность воплощаемой в ней человеческой личности, Я, во-вторых, психологическую подвижность личности, Я, эмоциональную активность личности и ее незавершенность «по глубине» — в отличие от неподвижности, обобщенности и репрезентативности риторических аффектов. То, что делает и претерпевает человек, Я, в новой поэзии, может обобщаться и возводиться ко всеобщечеловеческому, однако прежде всего, и в подчеркнутом смысле, это принадлежит, как конкретно-неповторимое, именно ему, этому Я.
Вот такое Я в его взлетах и падениях, в многообразии его психологического бытия, бурно осваивает поэзия Новалиса. Поначалу — ех negativo. Нужно было сначала очертить круг этого Я, получить его в совсем ином поэтическом материале. И действительно, то, что было дано Новалису как поэту, — было совсем не романтически-лирическое наследство. Это было упорство религиозной мысли, не столько догматической, сколько ищущей и окружающей догмат лично окрашенным образом, нагружающей его полнотой сугубо личного отношения. Это была пиетистская религиозная мысль, стоящая на границе сектантского суемудрия. Индивидуальная ее нагруженность, прошедшая в истории пиетизма через дерзкие крайности поэзии школы Цинцендорфа, пошла на пользу романтическому переосмыслению традиции, — равно как и все смелое, что уже изведала поэзия пиетизма. Но даже самая истерическая взвинченность пиетистской риторики все еще связана с общиной, с Я, которое укладывается в ее рамки, с общинным «мы». Не только в «Духовных песнях» Новалиса, но и в его «Гимнах к Ночи» нередко слышна интонация традиционной духовной песни — она только несказанно интенсифицирируется, затем лично окрашивается, далее — соотносится с отдельным Я. Духовная песнь — голос общины; она — антироман-тична, как и религиозная дидактика. Вновь не только в «Духовных песнях» Новалиса, но и в его «Гимнах к Ночи», перерабатывается традиционная дидактика риторической поэзии пиетистского образца. Они все еще обращены к «мы», к общине, и новалисовская тяга к ночи получает не «романтически»-неопределенное, коренящееся в «чувстве» обоснование, но обоснование догматическое, хотя и крайне смелое; поправший смертию смерть (thanaton thanatoi patesas), несущий вечную жизнь переосмысляется как смерть:
Im Tode ward das ewge Leben kund,
Du bist der Tod und machst uns erst gesund. * 15