Читаем Образование Маленького Дерева полностью

Мы знали об этом. Бабушка писала нашим родственникам в Нациях (мы всегда назвали Оклахому Нациями, как было предназначено, пока ее не отняли у индейцев и не сделали штатом). Нам рассказывали об этом в письмах: как белый человек разворотил плугом степи, которые нельзя было вспахивать. Теперь землю выдувало ветром.

Билли Сосна сказал, что, раз мир все равно подходит к концу, он решил спастись. Он сказал, что его самым большим препятствием к спасению всегда было любодеяние. Он говорил, что любодействует на танцах, где играет, но возлагал большую часть вины на девушек. Он говорил, они никогда не оставляют его в покое. Он говорил, он пытается ходить на встречи у благодатных кущей — чтобы, значит, спастись, — но и там всегда вертятся девушки, которые так и подбивают его к любодеянию. Он сказал, что нашел старого проповедника, который, по всякой видимости, слишком стар, чтобы любодействовать, потому что он заведует благодатными кущами и проповедует против любодеяния так, что зубы сводит.

Билли Сосна сказал, этот старый проповедник заставляет так себя почувствовать — пока, значит, говорит, — что ты готов отказаться от любодеяния начисто. Билли Сосна сказал, чтобы спастись, только-то и нужно, что чувствовать себя так все время. Он сказал, что непременно спасется — мир-то подходит к концу, и всякая всячина в этом роде. А если ты спасен единожды, как верят примитивные баптисты, то спасен навсегда. Если после этого ты все-таки оступишься и полюбодействуешь самую малость, то все равно остаешься спасенным, и, вполне может быть, тебе не о чем беспокоиться.

Билли Сосна сказал, что в плане религии склоняется на сторону примитивного баптизма. Что показалось мне разумным.

Тем летом, когда начинало смеркаться, Билли Сосна брал скрипку и играл. Может быть, это было оттого, что мир подходил к концу, но его музыка была грустной.

Она заставляла вас чувствовать, будто это лето последнее, будто оно уже прошло, но вам хочется, чтобы оно вернулось, — и так все время. Вам хотелось, чтобы он не начинал играть, потому что от его игры становилось больно — но потом вы надеялись, что он не остановится. Это было одиноко.

Каждое воскресенье мы ходили в церковь. Мы шли по той же тропе, по которой мы с дедушкой доставляли продукт, потому что церковь была на милю дальше магазина на перекрестке.

Мы должны были выходить до рассвета, потому что идти было далеко. Дедушка надевал свой черный костюм и холщовую рубашку, которую бабушка отбелила добела. У меня тоже была такая рубашка, и я одевался во все чистое. Собираясь в церковь, мы с дедушкой для приличия застегивали на рубашках верхнюю пуговицу.

Дедушка надевал черные туфли, смазанные для блеска жиром. Туфли стучали, когда он в них ходил. Он привык к мокасинам. Мне кажется, дедушка получал от этой прогулки мало радости, но он никогда ничего не говорил, — только стучал туфлями.

Нам с бабушкой было легче. Мы надевали мокасины. Я гордился тем, как выглядела бабушка. Каждое воскресенье она надевала платье, и оно было оранжевое с золотом, с голубым и красным. Юбка доходила ей до щиколоток и окутывала ее, как гриб. Она была похожа на весенний цветок, плывущий по тропе.

Если бы не это платье и не то, как бабушка радовалась выходам в свет, я подозреваю, дедушка никогда не ходил бы в церковь. Даже если не считать туфель, он никогда особо не увлекался душеспасением.

Дедушка говорил, все-таки проповедник и дьяконы, как ни посмотри, держат религию в ежовых рукавицах. Он говорил, они определяют, кто попадет в ад, а кто нет, и если зазеваться, то вскоре, чего доброго, начнешь поклоняться проповеднику и дьяконам. Так что, говорил он, провались оно ко всем чертям. Но он никогда не жаловался.

Мне нравилась дорога в церковь. Не нужно было нести груз продукта, и когда мы шли по короткой тропе, впереди занимался день. Внизу, в долине, роса сверкала в утренних лучах, и солнце разрисовывало землю у нас под ногами силуэтами ветвей.

Церковь стояла в стороне от дороги, на поляне среди леса. Она была маленькая и некрашеная, но опрятная. Каждое воскресенье, когда мы выходили на церковную поляну, бабушка останавливалась, чтобы поговорить с женщинами; но мы с дедушкой сразу подходили к Джону Иве.

Он всегда стоял в глубине деревьев, в стороне от толпы и церкви. Он был старше дедушки, такой же высокий — чистокровный чероки с длинными, заплетенными в косы волосами, падавшими ниже плеч, в шляпе с плоскими полями, надвинутой на глаза… будто глаза были тайной. Когда он смотрел на вас, вы понимали, почему.

Его глаза были как черные открытые раны; не гневные — мертвые, опустошенные и безжизненные. Нельзя было понять, затуманены ли это глаза Джона Ивы, или он смотрит сквозь вас во что-то туманное вдалеке. Однажды в последующие годы один апач показал мне фотографию старика. Это был Гокхла-йех, Джеронимо. У него были глаза Джона Ивы.

Перейти на страницу:

Похожие книги