Читаем Обречённая воля полностью

Булавин присмотрелся — сколько он перевидал за это время людей! — и всё же узнал. Но особенно пришёлся атаману этот человек потому, что сильно изменился. От казака не отличишь. Сидит орёл орлом, а тот раз ехал одеревенело, чуть не коленками назад, да без седла — охлюпкой. Вот она — воля-то…

Скоро свернули влево, на степной летник, густо завитый подорожником, пошли углубляться в степь.

Был ранний час. В ногайской стороне только-только начинала высвечиваться рассветная полоса. От реки потягивало полусонным ветерком, но высокое разнотравье, отяжелевшее крупной, погожей росой, млело в духмяной истоме и полной неподвижности.

Просыпалась живность — верещало, цокало, стрекотало, цвиркало в травяном непроглядном царстве, столь высоком, что не только колени казаков, но и закинутые шеи лошадей омывала травяная роса. Порой какой-нибудь казак увидит на летнике голову дрофы, пускает лошадь вослед, за обочину летника, и скачет, озоруя, брызжет росой, только тёмная сакма ложится позади да свежо и пряно пахнет в ноздри настоявшимся за ночь растревоженным многоцветьем… А кругом бескрайняя степь, опеленутая на западе последними сумерками и туманом. Он стекает с хребтов увалов, его белёсым половодьем по самые края — всклянь — налиты балки, лощины, поймы ручьёв. Лето. В такое время, у древнего праздника троицы, любили татары нападать на Русь, да и ныне, даже после договора 1700 года с их хозяевами турками, всё ещё пошаливают в украйных городках и селеньях. Сколько покопычено этой земли татарскими конями! Сколько прошло по этой земле невольников — сотни тысяч! — и сгинуло на чужбине. А сколько крови всосала эта земля! Не на сухом камне подымаются эти травы — на крови. Земля родная… Вот шумит она, порхает травищей в ногах коней, и нет её дороже у казака — её раздолья, её тревоги, её трудной воли. И можно ли, думалось Булавину, исполнить угрозу: отложиться всей рекой от царя и уйти в басурманские земли? Нет, нельзя! Никуда, видать, не деться казацкой судьбе, зажатой иноземьем с юга и боярской Московией с севера, как меж луками седла…

— А где сгинули табуны? — спросил Булавин.

Они намеренно поехали по некошеному краю степи, чтобы глянуть на табуны, но их не было видно.

— Отогнали, должно, под станицы, — предположил Стенька. Он целое утро гонялся по Черкасску в поисках Соколова, а потом плюнул, грозя ему мордобоем, и вернулся ни с чем. Решили, что Соколов останется при Зернщикове, а тот — наказным атаманом в Черкасске.

Вскоре открылись тёмные и большие, как озёра, пятна примятых табунами трав. Широкая сакма показывала путь к Дону. Что-то было необычное в этом направлении — так не велено было пасти коней, да и там, под станицами, по-над Доном, выкошены травы, а отаве уже не подняться на июльском солнце.

— Куда они, прошатаи, погнали табуны? — ворчал Булавин.

У степного кургана наткнулись на окровавленного человека. Он выполз из высокой травы на летник и лежал поперёк колеи. Кровь, как ржавчина, загустела на стеблях.

— Табунщик!

— Никак живой! — Стенька соскочил с седла и стал отстёгивать тулуку с водой.

Булавин подошёл, осторожно перевернул человека на спину. Что-то знакомое показалось ему в раскосом лице калмыка, но на щеку из порубленной шеи и плеча натекло крови, уже закоржавевшей тёмной коркой. Стенька поплескал воды на лицо, и Булавину вдруг вспомнилась ночёвка в степи, журавлиная песня на весеннем рассвете и слова этого калмыка: «…два плачут — твой и мой…» Калмык примкнул с тысячами других к восстанию. Сегодня он караулил табуны коней.

— Шевелится! Плесни в рот! — советовал Лоханка.

— Асовца… Лошадь гнал… — прошептал раненый.

Мутные раскосые глаза смотрели мимо бороды Булавина.

— Азовцы! Анчуткин ррог! Стенька!

— Вот я!

— Возьми двоих и скачите к станицам! Вызнать надобно, где другие табуны, да караулы на ночь умножь!

— А Бахмут?

— Скачи, гутарю тебе добром! Иван! — позвал он Лоханку.

— Чего, атаман?

— На Бахмут ты поедешь с казаками… Если доведётся увидеть Семёна Драного или Микиту Голого, скажи, что-де Кондрат зело хотел повидать их да столкнуться с Долгоруким, токмо не судьба, видать, пока…

Он оттянул Лоханку за рукав в сторону, достал из-за пазухи небольшой свёрток.

— Заедешь в мой курень, отыщешь там Русиновых…

— Антипа помню, — закивал Лоханка.

— Антип у Драного в войске, потому отдашь этот свёрток его племяннице… Тут чикилеки всякие… — Булавин нахмурился, сердясь на себя за то, что приходится приоткрываться перед Иваном Лоханкой, и, будто оправдываясь в чём-то, пояснил:

— Девка она… — показал серебряный браслет и серьги.

Из-за лошади, скрывавшей их от спешившихся казаков, послышалось:

— Всё. Отошёл… Царствие ему…

Булавин вошёл в круг, к самому телу калмыка, и негромко, низким голосом прогудел:

— Это измена, браты. Скачите, куда велел. Я остаюсь в Черкасском.


Зернщиков не отворял долго, хотя Булавин грохотал в двери железной рукоятью тяжёлого пистолета. Наконец дверь отворилась и показался сам хозяин, полуодетый, встревоженный.

— Чего колотишься, Кондрат?

— Спишь? Табун отогнали азовцы!

Зернщиков сосредоточенно молчал, сощуря глаза.

Перейти на страницу:

Похожие книги