Справа, в низинном поручьевом залужьи крутился косяк тарпанов. Дикие лошади ещё раньше почуяли приближенье людей, но почему-то вожак не уводил свой табун. Присмотрелись казаки — делом занят вожак. Огромный, тёмно-бурый жеребец, он выделялся мощью, шириной груди и крупа. Косматая, свалявшаяся грива его едва не касалась прикопытных лохмотьев чёрной шерсти. Вожак с воинственным ржаньем вламывался в табун, разрубал его и откопычивал молодых жеребцов от кобыл. Один стройный красавец ввязался с ним в драку. Оба поднялись на дыбы, бились в воздухе передними копытами, рвали друг друга зубами. Хриплое ржанье покатилось над степью. Кобылы стояли плотной стайкой, спокойно смотрели на битву, а отогнанные жеребцы дрожали от страха и стыда, изредка посматривая на людские шапки, высадившиеся над вершиной затравеневшего увала. Но вот вожак свалил грудью молодого соперника, оттеснил его к ручью, а когда тот забоченился, приноравливаясь к удару задом, вожак опередил его и сильно лягнул сразу двумя задними копытами. Молодой жеребец перекатился через хребет, жалобно заржал, только на какой-то миг застыли в воздухе, беспомощно и страшно, четыре лохматых копыта.
— Во, раскопытил! — выдохнул за спиной Голого есаул.
— Атаманит, космач!
— Вон-вон, подбрюшается к своему гарему! — привстал на стременах Рябой.
Жеребец принялся было обхаживать юную кобылицу, гладкую, трепетную, но почуял людей, всхрапнул, закинул голову, смахивая с глаз гриву, и вдруг взвизгнул тревожно. Табун ответил ему, и вот уж шаркнула по травам дикая вольница степей — пошла ломить через ручьи и балки.
— Красотища! — крякнул Рябой. — А вожак-то жаден, бес! Молодых жеребцов и понюхать не подпущает.
— Молоды ещё — кровя слабы, — ответил Голый и тронулся с увала вниз, в пахнущее тарпанами залужье.
Через какой-то час ещё пошли знакомые места Криволуцкого урочища. Завиднелся табун. Запахло дымом. Встретились первые казаки Драного и указали на липовый перелесок — там атаман Драный, в небольшой новорубленной беглыми слободе. К пригорку вела убитая подошвами пеших и полками конников дорога.
Рябой в нетерпении ёрзал на седле, ожидая встречи с Драным. Он вспомнил, как, бывало, ещё по мирным дням, любил он в послесенокосную пору прискакивать к Семёну Драному в Айдар. Подладит как раз в воскресенье с утра, в тот час, когда станица после заутрени млеет в воскресном безделье. Казаки ещё только-только настраиваются на веселье, подбираясь шапками вровень — домовитые к домовитым, голутвенные к голутвенным. У кого деньги поглядывают на кабак. В такой час ещё ни песен, ни девичьего визгу, но по базам, в заулках, на майдане уже толпятся, пестрят разноцветьем широченных шаровар те счастливцы, коим довелось причаститься дома или к соседскому пиву. Понастырнее слоняются посреди станицы, окликают порскающих через базы девок, поталкиваются друг с другом плечами — так, для заводу, но ещё ни шума, пи похвальбы, ни драк. Рано…
«Было времячко…» — вздохнул про себя Рябой и вдруг услышал знакомый голос:
— Ивашка? Али мне блазнится?
Рябой вздрогнул. Глянул влево — стоит у плетня чёрный казачина, ноги раскоряча, не шевельнётся. Темень лица сливается с темью распахнутой волосатой груди. Тёмные кисти рук спокойно лежат на грядках плетня. Драный! Мать у Драного была турчанка, отец — казак. Дети от таких браков звались тумами. Тумой был и Драный.
— Га! Нет, не блазнится! То Ивашка!
— Сёмка! — приостановился Рябой и полез с седла со степенной обстоятельностью, а сам весь лучился радостью встречи.
— Так что жа ты запропастился, харя ты конопатая? А? Да тебя ж ослопьем мало бить! Столько годов не заглядывал!
— Меня бить! Ах ты, ширпак кизячий!
— Это я-то? Ах ты, образина облезла! — наддал Драный.
— Это я-то, полковник, — образина облезла? — Рябой кинул повод коня есаулу. — А ну, вякни мне, хто я?
— Высоплень! — криво приоскалился Драный, не меняя позы.
— А ну-ко иди-ко сюда, крымский ты навоз, мурзой оставленный! Морда ты турская!
— Иди-ко сам сюда, али хвост поджал? — спросил Драный, отрываясь спиной от плетня, но тут же сделал неловкий шаг назад, чуть не упал.
— Эва, упятился как! Да не бойся, я тебе токмо башку разможжу! — тотчас сказал Рябой.
Меж спорщиками ещё было саженей восемь. Казаки сколотились со всех сторон. Глядели. Глядел Никита Голый, держа во весь свой ростище прямую, как ворота, спину.
— Ну, держись, высмерток собачий! — хрипнул Драный, со страшной неторопливостью вынимая саблю, и двинулся навстречу.
— Убери свой квашник! — скривился Рябой. — Не то на ногу уронишь — синяк будет, да и чем бабе квашню зачищать?
— Ах ты, рябая сучина! Так я ж тебя этим квашником сей миг располовиню!
— А хто это гутарит?
— Это я, Семён Драный!
— А! Я-то мыслю: чего енто чернеет у плетня? Думал, лошадь навалила, а енто ты!
— Ну, держись, смрадная утробина!
— Простись с белым светом, подплетневая тума!
— Ну, прими, господи, казачишку Рябого!
— Шагни-ко, шагни ко мне, кривоногая саранча, я тя в куски изрублю! — прохрипел Рябой.
Между Рябым и Драным оставалось несколько шагов.
— На колени, подхвостная соль бахмутская!
— Молись!