Взорвалась десятками глоток подгулявшая казацкая вольница. Полилось вино и жидкое пиво, зачмокали отяжелевшими от сладкого хмельного мёда губами. То в одном углу, то в другом заводили песню. Кто-то вывалился из дверей на майдан, кто-то плакал. С улицы раза два раздавался лязг скрещённых сабель, затем голоса казаков, разнимавших драку. У самого порога хлестнул пистолетный выстрел, потом ещё один — и хохот. Отец Алексей встал, допил ковш мёду и двинулся к выходу увещевать казаков.
— А ты, Шкворень, чего голову повесил? — спросил Булавин. И пнул того кружкой в лоб.
— Не к добру веселье… — мрачно и трезво ответил Шкворень.
— Отчего так?
— Оттого, что воля на Дону кругом подмывается, как снег весной: от Москвы — бояре да епископы землицу прибирают, от Азова — Толстой грозит. По реке Дону царёвы слуги ходят, казаку рыбу ловить не дают. Волю сулишь беглому, а того не думаешь, что самих нас приберут к рукам, шляпы-треуголки напялят, как на солдат, и шагать заставят, пока пена в паху не закипит! Воля! Дурак я, что не пошёл надысь, в семисотом годе, с добрыми казаками. Погуляли бы распоследний разок, да и помирать можно. Зря, говорю, не пошёл, а меня ведь звал Филька Кисельная Борода, он с Нестеренко станом стояли на Медведице-реке, в луке, пошли бы мы по Дону, казаков бы подняли — и на Волгу, по разинским волнам… Эх! А ты про волю, Кондратий Офонасьич! Худая, видать, воля, коли своих в Трёхизбянскую спровадил!
Булавин сжал челюсти, вспыхнуло лицо, запунцовел шрам на щеке. Левая рука сжалась в смешной кулак, похожая выставленным пальцем на кукиш.
— Я волю свою творю, и не твоего ума это дело! — загремел он. — Я их не на Московию отправил, а в родную станицу, раз я свой бунчук огню предал, и отныне я ровня всем вам! А коль ровня — куда хочу, туда и еду! А какая дума моя, да чего я надумал — это моё дело. Настанет срок — приду, трухменку перед кругом поломаю — всё, как есть, выложу. Понял ты, Шкворень?
Шкворень молчал.
— А покуда мне воля нужна, как та вода в жару. Руки мне вяжет мой курень, животы да рухлядь, а мне надобно розыск немалый учинить, дабы правду поискать на Диком поле. Найду — вернусь к вам, не найду — не поминайте лихом…
Приумолкли казаки, то ли осоловели от выпитого, то ли дошёл до них тайный смысл сказанного Булавиным, только многие молча потянулись к нему с ковшами, таращили глаза, тыкались мокрыми губами в бороду, в щёки, в губы и снова тянули кружки, плеская через край. Булавин заметил среди всех кружку Шкворня, глянул в колючие, сейчас виноватые глаза казака и примирительно сощурился.
— Поатаманствуй без меня, коли круг выберет, — сказал он Шкворню.
— Ждать будем, — встал Шкворень и вытянул большой ковш вишнёвого мёду.
Антип Русинов видел, как Цапля вышел за атаманом, чтобы проводить его до куреня, но Булавин оглянулся, окинул взглядом преданного есаула и махнул рукой.
— Оставайся, гуляй! Мы с Антипом дойдём. На заре я один поеду. Прощай!
— Во здоровье прощай, Кондратей Офонасьевич! — сказал Цапля.
— Не отставай! — пробасил Булавин Антипу.
Антип давно не пил хмельного и сразу огруз головой и телом, хотя старался пить умеренно. Он шёл сейчас за своим благодетелем, испытывая в душе такое облегчение, какого не было у него с того дня, как погоня солдат пробежала мимо него в лесу. Надолго запал в душу и всё качался в его глазах частокол мушкетов за солдатскими спинами, долго не отходил страх, а вот сейчас… Сейчас, после выпитого, очутившись среди неприступного, но надёжного казацкого племени, Антип успокоился и даже пожалел, что песня так скоро кончилась. Он любовался городком, куренями его, вербами и дубами, вечерним небом с его стремительными южными сумерками и всё хотел оглянуться на церковь, встать и положить с десяток поклонов за счастье спасенья, но боязнь потерять из виду Булавина вела его к куреню, где укрылись остатки его, ан-типовой, семьи.
Булавин шагал неторопливо, будто опасался, что Антип его не догонит. Когда же они сравняли шаг, то атаман, вспомнив свои обязанности, вдруг повернул вправо и пошёл вместе с Антипом до ворот городка. Там на скамье, под навесом из веток и бурьяна, сидели верхом на широкой скамье два молодых казака и азартно играли в зернь на деньги. Торопливо и сердито кидали они кости с ладоней, используя последние минуты света.
— Ворота заперты? — спросил Булавин.
— На оба тына, — ответил один, лишь мельком взглянув на Булавина.
— Караул не бросать! Не спать и к девкам не бегать!
— Нам то вестимо, атаман! — опять ответил тот, что сидел в накинутом на плечи бараньем ерчаке. Голос был весёлый. Он выигрывал.
Булавин увидел отставленные к воротам сабли и строго заметил:
— А воинские причиндалы свои не раскидывать! Неровен час, нападут изюмцы — не миновать вам казацкого суда, коль пробрухтаетесь.
Казаки промолчали на это, но не встали, не прекратили игры и не пошли за саблями.
— Добрые казаки, — негромко проворчал Булавин, больше обращаясь к себе, чем к Антипу, когда они отошли от ворот шагов с полсотни.