В курене было темно. Булавин вошёл первым и остановился у порога, нащупывая кресало. Вытащив из кармана кремень, примкнутый к нему фитиль и рашпиль, он высек искру, раздул и прижёг свечу. С минуту в воздухе стоял запах жжёного фитиля, калёного кремня, потом сала, всё это уступило постоянному и сильному запаху солёной осетрины, печёного хлеба и кваса. Видимо, женщины давно всё это отыскали и приготовили, как велел хозяин.
— Где они? Ну-ка окликни! — пробасил Булавин и отошёл к лавке, чтобы снять сапоги.
— Мы здесь, — отозвался лёгкий девичий голос племянницы Антипа.
Она вышла в каком-то свежем холстинном понитнике, гибко поклонилась хозяину.
— А! — неожиданно улыбнулся Булавин, да так и остался с улыбкой смотреть на неё. — Звать-то тебя как?
— Алёна, помоги, — ответил другой женский голос.
Булавин увидел жену Антипа. Она стояла, приникнув головой к углу печи, и устало смотрела перед собой. В её приказе племяннице был и ответ Булавину, и уваженье к нему за этот ночлег, и что-то ещё, необычно важное, почти жертвенное, что он не хотел обдумывать между делом.
Алёна сделала несколько несмелых шагов, наклонилась и сняла с него оба сапога. «Ловкие руки, — метнулась мысль и греховно вылилась в другую: — Хороша девка!»
— Давайте ужинать! — весело сказал Булавин, отгоняя наважденье. — Чего нам хозяйки спроворили?
На столе в деревянных братинах уже стоял квас. Солёная осетрина, нарезанная широкими пластами, матово белела из глиняного блюда. В низкой плошке розовело на срезах солёное сало дикого кабана. Булавин взял в руку большой каравай хлеба, перекрестил его ножом и неторопливо нарезал толстыми ломтями.
— Садитесь! Кто вы? Гости? Постояльцы? — всё равно православный люд. Давай вот сюда, — указал он Алёне широкой ладонью на лавку.
Семья беглецов старательно помолилась на светлое пятно, обрамлённое мелкими иконами на стене — след от увезённой большой иконы — и степенно села. Лица их были торжественны. Антип сел последним. Он был навеселе и поэтому смелости в нём прибавилось.
— Коли хлеб на стол, так и стол — престол, а как хлеба ни куска, так и стол доска! — припляснул Антип.
Булавин прищурился на него.
— Люблю я побаски ваши. Видать, мудрёный народ живёт в примосковных землях, — сказал он. — Да ешьте вы!
Он взглянул на Алёну, на жену Антипа Марью, потянул из ковша квасу и надолго задумался, глядя на пламя свечи. Он посмотрел ещё раз — всё то же: чистым стеклом дрожали в их глазах слёзы удивления и радости.
Прежде чем Булавин сообразил, в чём дело, Антип неожиданно объяснил:
— Запамятовал, сколько недель не сиживали мы за скоблёным столом! Всё по лесам да овражинам хоронились, ровно звери…
Он сглотнул подкатившие слёзы, опустил голову и выдохнул прямо под рубаху, на грудь, где на грязном гайтане висел позеленевший медный крест.
— Вы вот чего… Вы не ходите больше никуда. Скоро зима, вон какие туманы пошли, ещё неделя-другая — и сыпуга повалит, а на белой степи далеко видно серого тушкана. Так-то! Вот я и думаю: оставайтесь тут до весны. Живите. Казаки наши вас не обидят.
— Коль крыша есть, руки прокормят, атаман! — воспрянул Антип. — Перебьёмся, а там, по весне, что бог даст…
После ужина, когда Булавин укладывался спать на большом пустом сундуке в красном углу, Антип спросил его:
— А ты надолго в отъезд?
Булавин не знал, что ответить. Усталость прошедшего дня, наслоившаяся на вчерашнюю бедовую ночь, вечер в кабаке сморили его. Он не стал ничего объяснять Антипу, не стал прибегать к бодрой казацкой полуправде и просто ответил:
— Ничего мне неведомо, Антип… — И уже с постели, когда вышли женщины, распорядился: — Иди спать-то на сеновал, есть там сенишко. Хорошо там, покуда не зима.
Однако Антип лишь на минуту выглянул за дверь, распорядился, чтобы Марья его шла на сеновал, а Алёна ложилась в сенях, на попоне, и сразу вернулся. Его, расхрабрившегося от выпитого вина, тянуло поговорить с гостеприимным хозяином.
— Атаман! А Кондратей Офонасьевич! — растормошил он задремавшего было Булавина. — А коль придут за мной царёвы стольники, а?
— Не придут… — буркнул Булавин.
— А коли придут?
— Как придут, так уйдут, не солоно хлебавши. Было так-то!
— И ушли?
— И ушли.
После такого ответа Антип и вовсе повеселел. Спать он и не думал.
— Кондратей Офонасьевич, а ведь ныне ересь по Руси ползёт превеликая!
— Откуда ползёт? — Булавин повернулся в сторону Антипа, присевшего на корточки у сундука.
— А известно — от корня.
— От какого корня?
— А известно — от какого. От немецкой слободы, царя опоившей. Обольстили его сатанинской сладостью — пропал царь: завладели телом его и душой.
— От кого тот дух?
— От тех немцев слобоцких, да от наибольшего еретика — Алексашки Меншикова. Гулящие люди сказывали мне в степи, что он, Меншиков-то, вовсе и не человечий, а пёсий сын!
— Да ну? — Булавин открыл глаза. — Брешут!
— Истинно! Сучка, сказывали, у немца заглавного, у Лефорта, больно брюхата была и долго ходила, а как ощенилась, то принесла-де только одного. Глянули — шерсти мало и пяты голые, розовые — человек!
— Ну!
— Вот это-де Меншиков и был.
— Врут, поди, анчуткины дети!