Грязное серое небо густо было затянуто облаками, по крыше вагона бил частый и нудный дождь. Кругом было пасмурно и серо. В товарных вагонах стояла тишина. Измученные до обморока теснотой, голодом и холодом люди дремали, крепко прижавшись друг к другу, пытаясь хоть напоследок получить чуточку тепла от костлявого соседнего тела. Накрывали головы и плечи старыми шинелями. Кое-кто толпился возле крошечного, зарешеченного окошечка и жадно вглядывался в пролетающие за окном версты. Казалось, что это летит сама жизнь.
Вчерашние солдаты и сегодняшние зэки – молились. Вчера они просили у Бога:
– Убереги, Господи, от пули вражеской!
Сегодня, подгоняемые матом и прикладами конвоя, молили:
– Господи! Спаси от пули чекистской и собаки конвойной! Отведи от заснеженной Колымы.
Прибывшие на станцию Прокопьевск эшелоны из Юденбурга тут же окружили вооруженные солдаты с собаками.
По-прежнему лил нудный осенний дождь.
И тоска, темная, беспросветная как ночь, сжимала сердца.
Ложь подобна снежному кому. Одна маленькая неправда порождает большую. Большая ложь влечет за собой предательство. Солгав о том, что у него нет пленных, а есть только изменники, Сталин тем самым предал сотни тысяч и миллионы своих солдат, обвинив их в самом страшном преступлении для солдата.
Свет зеленой настольной лампы отбрасывал на стол неясную размазанную тень. В углу притаился полноватый человек в пенсне. На столе перед ним лежала толстая картонная папка с матерчатым переплетом и завязками из ткани. В большом просторном кабинете стояла тишина. Невысокого роста рыжеватый человек с оспинами на лице размеренно ходил вдоль стен. Колыхались по стенам неясные тени, дымилась трубка, раздавался размеренный скрип сапог. Сидящий в тени человек ждал. Рябой остановился напротив лампы, пыхнул трубкой и сказал:
– Лаврентий, процесс над этими прэдателями надо сдэлать закрытым.
Человек под лампой подобрался, как хищник перед прыжком. В лучах лампы блеснуло стеклами пенсне.
– Почему, Коба? Давай покажем всему миру, как эти сраные казачьи генералы валяются у тебя в ногах?
Сталин глянул на Берию своими желтыми тигриными глазами.
– Лаврэнтий, ты дурак? Ты думаэшь, что этот старый нэгодяй Краснов встанэт на колени? Он уже стар, ему нечего бояться. Он будэт говорить, и его будут слюшать, поверь мнэ. А самое главное… идеи этих казаков могут как зараза разойтись по всему миру, не говоря уже о тех местах, где еще остались казаки. Нам сейчас еще только не хватало какой-нибудь Вандеи.
Берия настороженно спросил:
– А что будем делать с этими прэдателями? Расстрэляем?
– Нэт, мы их не расстреляем. – Сталин усмехнулся. – Мы их повэсим, как бешэных собак. Проинструктируй этого говоруна Ульриха. Пусть не затягивает процесс, а то начнет препарировать, как своих бабочек. Совэтская власть нэ любит миндальничать.
Берия заулыбался, вспомнил, что еще в 1940 году докладывал Сталину о том, что Ульрих собирает и коллекционирует бабочек и мотыльков со всего мира.
– Все. Можешь идти.
Берия поднялся и вышел, прихватив с собой папку.
16 января 1947 года состоялось закрытое заседание Военной коллегии Верховного суда. Судили эмигрантов – генералов Петра Николаевича Краснова, Андрея Григорьевича Шкуро, Семена Краснова и Султан-Гирей Клыча. Вместе с ними на скамье подсудимых сидели советский гражданин Тимофей Доманов и подданный германского Рейха Гельмут фон Паннвиц.
Набор обвинений был стандартный – «по заданию германской разведки в период Отечественной войны подсудимые вели посредством сформированных ими белогвардейских отрядов вооруженную борьбу против Советского Союза и проводили активную шпионско-диверсионную деятельность против СССР».
Смертный приговор был вынесен заранее, еще до начала процесса, поэтому члены суда совещались недолго.
Уже через полчаса Ульрих зачитал приговор – смертная казнь через повешение с конфискацией всего принадлежащего имущества.
После приговора всех осужденных под усиленным конвоем отвели в спецблок тюрьмы. Сидя в тесном боксе, приговоренные ждали, когда их разведут в камеры для смертников. В углах серых бетонных стен притаился страх. Он был всюду, под нарами, за решеткой окна, за бачком с парашей. Доманов ушел в себя, сидя на корточках у стены, он выглядел затравленным зверем. Дрожащие щеки, глаза словно оловянные пуговицы. У двери, как раненый зверь, метался генерал Шкуро. Серая рваная тень висела за его спиной, скользила по стенам. Холодной зимней поземкой оседал на стенах шепот молитв. Каждый молился своему Богу – мусульманин Клыч, католик Паннвиц, православный Краснов.
У каждого был свой Бог – но молитва одна:
– Господи, укрепи меня в духе!
Люди слышали, как в коридоре раздавались шаги. От камеры к камере ходил надзиратель.
Сегодня их убьют или завтра?
И только не верящий ни в бога, ни в черта Шкуро негромко пел своим хриплым простуженным голосом – военные марши, казачьи, застольные. Пел горько и обреченно. Как плакал. Его песни были длинны и бесконечны, как горе.