Самый младший из братьев, Виктор Чаплин, отбывал наказание в Соловецкой тюрьме, потом в заполярном Норильлаге. После окончания срока был отправлен в «вечную ссылку» в Дудинку. К счастью, «ничто не вечно под луной», даже правление «отца народов». Виктор возвратился из ГУЛАГа с новой семьей – женой (она помогла ему выжить) и сыном. В 1955 году был реабилитирован вместе с братом Николаем. Написал диссертацию с осуждением культа личности, занимал кафедру философии в Смоленске в 60 – 70-е годы.
В те годы в десятках тысяч советских семей родственники – отцы, матери, жены – просили вернувшихся, а если нужно было, то требовали от них забыть все, что они там видели и испытали, и жить дальше. Вспоминать о лагерном опыте в СССР было не только психологически трудно (с этой проблемой столкнулись и выжившие узники нацистских концлагерей), но и социально опасно. Репрессировавшая их политическая система оказалась куда более жизнеспособной, чем фашистская и нацистская. Бывшим узникам еще предстояло при ней жить, а большинству и умереть.
Когда в Москву с Колымы приехал Варлам Тихонович Шаламов, между ним и женой состоялся такой диалог:
«– Дай мне слово, что оставишь Леночку [дочь Шаламова. –
– Еще бы – такое обязательство я дам и выполню его. Что еще?
– Но не это самое главное, самое главное – тебе надо забыть все.
– Что все?
– …Ну, вернуться к нормальной жизни…»[356]
К «нормальной жизни» Шаламов не вернулся. Наоборот, стал писать без малейшей надежды на публикацию, еще до знаменитой речи Хрущева на ХХ съезде, заклеймившей культ личности Сталина, когда забальзамированное тело генералиссимуса еще покоилось рядом с ленинским в Мавзолее.
Шаламов проговаривал свои рассказы во время письма, выкрикивал их – фразу за фразой, плача, стараясь убедить себя в том, что невозможное, знаки которого он заносит на бумагу, уже случилось с ним однажды. Желание смягчить было, конечно, огромным, и можно представить себе, сколько отчаянной решимости скрывается за аскетизмом этой прозы, сколько просившихся на бумагу «красивостей» приходилось убирать автору. Не прошедшим через экстремальный опыт людям трудно поверить, что о нем нельзя просто поведать, что прошедшим через него людям приходится каждый раз с болью вырывать его из себя.
Для дочери Шаламов так и остался чужим, с женой он через три года расстался.
КГБ всю жизнь не спускал с него глаз. В «контору» постоянно доносили о его политических и литературных взглядах; даже в доме для престарелых «наседка» следила за каждым, кто посещал наполовину ослепшего и оглохшего писателя.
Из всех «Колымских рассказов» при жизни была опубликована только зарисовка о стланике – части колымского пейзажа: ее политического подтекста цензоры не смогли расшифровать (хотя и там он был).
Повторить одинокий подвиг Шаламова никому из колымских узников было не дано.
В 1955 году в Ленинград возвратился после шестнадцати лет ГУЛАГа сорокалетний Георгий Степанович Жженов. Актер был наконец реабилитирован, взят в труппу Ленинградского областного драматического театра и Театра им. Ленсовета.
Он сдержал слово, данное своему другу Сергею Чаплину на Верхнем в начале осени 1941 года, – рассказать семье, как тот погиб. Жженов связался с моей бабушкой Верой Михайловной Чаплиной, мамой и ее младшим братом, названным в честь деда Сергеем, предложил встретиться, рассказать обо всем, что знал. Бабушка встречаться не смогла, сославшись на то, что ее нервы и так расстроены и слушать о гибели мужа ей будет невыносимо тяжело. Мой дядя тоже – не помню под каким предлогом – от встречи уклонился. Судя по письмам тех лет, бабушка после всего пережитого в годы Большого террора и во время войны не выходила из состояния глубокой меланхолии. В письме Александру Чаплину, семейному патриарху, «большевистскому заводиле», она жалуется: «Моя совесть чиста перед Сережей, кто же больше моего хлопотал в те страшные годы. Единственное, о чем я сейчас жалею, что нужно было следовать за ним и погибнуть вместе [непонятно, правда, что в таком случае стало бы с ее малолетними детьми. –
С Жженовым стала встречаться моя мама Сталина Сергеевна Чаплина. Отец, которого она в последний раз видела, когда ей было десять лет, остался в ее памяти воплощением мужественности, и, надо сказать, рассказ актера ее в этом плане не разочаровал. В те годы он наверняка помнил «прожитое» в куда больших подробностях, чем через тридцать лет, когда взялся за написание мемуаров.