Ещё тише стало у костра. Все прислушивались, стараясь угадать, кто же это так славно запел в кабаке, но голос только накатил тоску и умолк. Из распахнутых окошек кабака вылетали обрывки громких разговоров, выкрики. Нет, той песне не выжить было там. Её заменила другая, разудалая; и как только поднялась эта песня, узнали и певца.
— То Гришка поёт! Банников! — засветился Окунь радостью.
— Тихо, огарок! — шикнул Шкворень и поставил колено на спину присевшего Окуня.
Нет, не согласны были казаки у костра. Море, да ещё море Евксинское, куда Дон-река течёт, всегда было желанным для казацкого сердца. Сколько хожено по нему предками! Да и они, те, что постарше, пустошили турецкие берега. Ведь не святой дух припёр царьградские ворота и городские турецкие весы в Черкасский город, а казаки. А что дувану было! За семь годов не прожить! А теперь? Теперь закрыл царь море от казаков, боится из-за их набегов ссориться с Портой. Конечно, Порта — немалая сила, вся Европа дрожит перед турецкими янычарами, никого не боятся, кроме казаков.
— От Разина не бывало, — промолвил Ременников.
Окунь сбросил со спины колено Шкворня, но не поднялся с земли и смотрел снизу вверх на Терентия Ременникова. Бывал ли этот казак в морских походах, доходил ли до Турции? Своя собственная жизнь казалась Окуню неинтересной, почти пустой. Он не был даже под Азовом — ростом не вышел.
— Эх! Пропади пропадом! — воскликнул Шкворень. — Пойду в кабак! Пойдём, Вокунь! Денег жалко?
— Нету у меня денег… — потупился Окунь.
Не успел Шкворень отойти и с десяток саженей, как набежало мальчишечье племя.
— Скачут! Скачут! — заорали они на весь майдан. Они устремились от ворот к костру, размахивая в воздухе деревянными саблями, и те светились почти правдоподобно, когда попадали в полосу света от костра.
Прислушались казаки — скачут!
— Все ли скачут? — отстраняясь ладонью от огня, спросил Ременников, но вопрос запоздал: три всадника осадили лошадей у церковной коновязи.
— Навроде невесел атаман, — сразу определил Беляков.
В костёр кинули сушняку. Пламя озарило всё вокруг, задрожало на дубах, на церкви. Толпа расступилась, и к самому огню прошли трое: Кондратий Булавин, исполнительный здоровяк есаул Семён Цапля, любимец атамана, а позади них тащился бахмутский поп отец Алексей. Булавин был ниже их ростом, но когда он подошёл к костру, спина его заметно затучнела своей плотностью среди других казаков.
— На круг, казаки! — раздался его на редкость низкий голос.
Булавин всегда говорил негромко, а точнее — ненадсадно, но неожиданная для его роста сила голоса заставляла обрывать разговоры. Сейчас на всех повеяло знакомой уверенностью Булавина, деловым упорством, и раз сказал атаман «на круг» — будет круг, хоть и ночь на базу. Казаки смотрели на него, и им казалось, что всё было обычно в нём — фигура, голое, толстый короткий нос с широким вырезом ноздрей, но сегодня лицо его — кто был близко, видел — его широкое в чёрной бороде лицо, непривычно окаменевшее, неподвижно держало крупную складку в межбровьи.
— Эй! Кто там близко? Вдарь по котлу! — крикнул вернувшийся Шкворень.
Тотчас раздался дребезжащий звон надтреснутого чугунного котла. Под окнами кабака послышались крики:
— Эй! Казаки! На круг! Атаман трухменку[2] гнёт!
Повалила из кабака казацкая вольница — в шапках, без шапок, в зипунах, в рубахах, голые по пояс и в одних исподних, кого как обобрал царёв целовальник, но все при оружии, — и все втиснулись в круг, задышали сивухой. В один миг отогнали малолетних. Порскнули в сторону девки и бабы — нельзя и близко стоять, а то до синяков изобьют за нарушенье казацкого закона. Не допустили в круг и тех беглых, что не приняты были ещё в казаки. Угомонились, притихли, готовые слушать атамана.